Любовь Руднева - Голос из глубин
Но вдруг понял: по арене проходит его сообщник, мальчишка в полосатой рубашонке, коротко стриженный, небрежно изящный. Он шел с микрофоном в руках и произносил, яростно артикулируя и подсекая слова жестом, явно зажигательную речь, но ни единый звук не нарушал тишину арены, а микрофон, загипнотизированный безмолвием своего временного хозяина, молчал.
Время измеряется на арене по-иному, чем на корабле, тут и минутная пауза велика. И вроде б Амо наконец заметил противоестественное молчание микрофона, прервал свою зазывную речь, подул и постучал по гладкому его горлу.
Тут же Гибаров в сердцах высоко поднял над собой блестящую эту штуковину, и все зрители с удивлением посмотрели вверх, вроде б микрофон вознесся поближе к солнцу. Амо встал на шнур, а сняв ногу, показал, вот, мол, действует, и громко вздохнул в микрофон. Тот покорно передал вздох как великаний.
Снова поза оратора, поток слов, и опять микрофон онемел. Тогда обескураженный болтун приложил микрофон жестом, полным отчаянья, к сердцу, и по всему цирку зазвучало его биение.
Ветлин заметил, как артист почти неприметно пальцами пощелкивал по микрофону.
Что-то осенило Амо, и тут же он подскочил к инспектору манежа и приложил микрофон уже к его сердцу, а сам положил голову на грудь человека во фраке. И вот по цирку разнесся звук глухой и редкий: бум, бум, бум…
В отчаянии отскочив, ошарашенно смотрел на инспектора Гибаров. Снова микрофон превращен в стетоскоп, инспектор отирает ослепительно белым огромным платком пот со своего лба, Гибаров перехватывает платок, утирает свое лицо, шею, обмахивается, потом тщательно вытирает им микрофон, вновь вслушивается в сердце пациента, оно бьется с еще большими паузами и совсем останавливается.
Смятенный артист прикладывает микрофон к другой стороне груди инспектора, к его животу, лбу, пяткам, в отчаянии покачивает головой и начинает плакать.
Но инспектор отбирает у него микрофон, сам прикладывает его к левой стороне своей груди, и весь цирк наполняется ритмичным биением. Гибаров подтанцовывает в восторге.
И в это самое время хлынул дождь, не цирковой, а обильный приморский, вполне натуральный.
Через брезент потоки воды полились на зрителей. Но никто не ушел, все перебрались, теснясь, на сухую сторону.
Вода заливала и манеж. Суетились униформисты, и отчаянно жестикулировал инспектор манежа, понятно стало — следующий номер, с подготовленным для него громоздким реквизитом, не состоится. Тогда, на минуту отлучившись с манежа, Амо вернулся, торжествующе неся в руках раскрытый, но, увы, рваный зонт, видимо найденный им в костюмерной.
В его руках зонт казался существом живым, самостоятельным. Он на мгновение умудрялся обгонять Амо, выскальзывая из его рук, но тут же послушно возвращался.
Гибаров сунул ладошку в дыру над головой — в отверстие купола зонта — и пригрозил кулаком не унимавшемуся дождю.
Зал разразился аплодисментами.
Неожиданно Амо повел себя как в ду́ше, он достал из кармана мыло и поверх своей одежонки намыливался, споласкивал шарфик, до того повязанный на его горле, яростно промывал волосы, приглашая жестом публику последовать его воинственно-очистительному примеру.
На манеже образовалась большая лужа, униформисты пытались вычерпать ее ведерками разных размеров, Гибаров пустился на изобретательство, тут в ход пошла его шляпа, как черпак, и выяснилось — в ней есть отверстие, и зал это отметил дружным хохотом.
Неожиданно Амо стал кататься по луже, как по льду, движения его были ритмичны и легки, создавалась иллюзия — перед зрителями мальчишка-конькобежец, но он шлепнулся, поднялся, и вновь ноги разъехались. Каскады шли один за другим, будто то была не импровизация, а отработанный номер.
Теперь Амо принялся плавать, и отлично — кролем, хотя лужу почти уже вычерпали. Подоспел униформист, он поднял пловца на руки.
Тот что-то шепнул ему на ухо, и вот униформист перебросил гибкого артиста с одной руки на другую, сделал движение, словно выкручивал огромную вещь, выжал ее и, закинув Амо за плечо, ушел, крупно и уверенно шагая со своей болтающейся на спине ношей.
Такой подарок преподнесли зрителям проливной дождь и артист-импровизатор.
После окончания программы Ветлин, забыв свой солидный возраст, устремился за кулисы, чтобы выразить Гибарову признательность.
Тот обрадовался, услыхав, что капитан Ветлин видел его на манеже.
— Мне ж столько говорил о вас Шерохов, и вот неожиданно вы мой зритель. Я иной раз очень везучий, — улыбался Амо.
— Нет-нет, нынче вечером везучее я, — отшучивался Ветлин, — вы сняли с моих плеч сразу тонну шлака. Уверяю вас. Таковы мои обстоятельства. На представление в цирк пришел сегодня заправский грузчик, а к вам в артистическую уборную заявился ну почти канатоходец, уж такое сейчас мое состояние — на грани эквилибристики, — он усмехнулся.
Амо придвинул стул капитану, поспешно разоблачаясь, и доверительно произнес:
— Мне необходимо с вами многое обговорить, если вы не против, подождите, пока переоденусь, приму душ, я весь измызгался, как… — Он махнул рукой.
Так началось знакомство.
Они поехали к Ветлину, просидели далеко за полночь, распивая коньяк и кофе. И не артист капитану рассказывал истории, а Ветлин — миму, Амо же заглатывал их с жадностью подростка.
Перед тем чуть сбивчиво, едва пригубили они первую рюмку коньяку, Амо рассказал о задуманном им спектакле.
— Впрок навыдумал уйму всего, хотя бьюсь сейчас над одним. Но если удастся выстроить это основное — «Автобиографию», дойдут руки, а кстати и ноги, — он рассмеялся, поймав недоуменный взгляд собеседника, — до серии миниатюр, родится необычная, быть может, причудливая пантомима о странствиях по океану. Я очень жадный на выдумки, что поделаешь, они нередко обгоняют все возможности, но дразнят, как те самые распрекрасные воздушные змеи, добрые птицы — хвостатые нашего детства. Мне видятся «наплывы» — встреча с островитянами южных морей, с теми, кто выражают всю соль собственной жизни пантомимой. У них же пантомима наверняка род существования, ведь правда?! В ней и сокровенное, и рукотворство, а может, и толковища с океаном.
Говорил Амо, как бы чуть спотыкаясь, видимо, не просто было вслух размышлять о том, что давно ему мерещилось, но впервые будто и придвинулось из-за встречи с капитаном.
Ветлин уловил: Гибаров не только знал, но его волновало, что есть на земле еще собратья, вовсе не одиночки-артисты, а народы, которым не просто необходимо, свойственно выражать себя пантомимой.
Амо уже двигался по комнате, будто расчерчивая, определяя в пространстве некие фигуры, набрасывал арабески.
Помолчав, он рассмеялся и развел руками:
— Они ж не могут разговаривать с океаном впрямую на своем языке. У самого океана наверняка иные способы выражения. Но они-то, туземцы, берут у него рыбу, ездят для обмена на другие острова, добывают из него же моллюсков. И им хочется верить: океану, вечно движущемуся, понятнее всего язык их жестов. Не правда ли? Все обстоит именно так? А как лучше всего поговорить с небом? С деревьями? Восславить солнце? Разве не пантомимой?
Ветлин кивнул, боясь прервать Амо. Он понимал — Гибаров ищет поддержки.
— Как бы хотел я побывать в Океании. Расскажите, Василий Михайлович…
Амо отодвинул стул от небольшого столика и, усевшись, наклонился вперед, уперев руки в колени.
— Ну что угодно припомните, но с подробностями. Если вам, конечно, приятно возвращаться в прошедшее, тогда с вашей помощью я смогу и сам кое-что представить, ну хоть малые штришки чужедальних обычаев. Из них и рождается иной раз подсказ, к чему-то вдруг будто прикоснешься.
— Я рад, если только сумею свести вас с моими приятелями-островитянами.
Ветлину казалось, он уловил, что наверняка заинтересует необычного гостя. Отодвинув тонконогую рюмку и коричневую глиняную чашечку с кофе, расчистил на столе перед собой свободное пространство, словно собирался на нем установить маленький экран.
— Ритм управляет порой самыми ошеломляющими действиями островитян, но это неожиданно лишь с бедной точки зрения европейца, моей, к примеру.
Ветлин усмехнулся, сразу припомнив что-то интересное.
— Мне там говорил наш этнограф: папуасы Новой Гвинеи, если на них сильное впечатление произвел какой-либо танец и песни сопровождения, покупают этот танец у соседей. Любопытно, песни они запоминают и повторяют их, радуясь самому звучанию, часто вовсе и не понимая смысла слов, так как там каждая деревня изъясняется на своем языке. Но сам характер танца, ритмы его договаривают суть действия, подсказывают смысл этих слов.
Наблюдал и я, как, сталкиваясь с жестокими обстоятельствами, островитяне, вопреки им, еще сохраняют на диво поэтичное отношение к жизни, да и к смерти. Нам бы такое!