Василий Росляков - Мы вышли рано, до зари
— Отцов нет, — сказал старший, — на войне погибли, матерей нет — в блокаду погибли. Кончили ФЗО, завербовались сюда. Вот и все. А бежать не знаем как. Деньги надо вернуть, а денег нет. — Он порылся в карманах, достал папироску и закурил.
— А чем же вы недовольны, ребята? — спросил Лобачев.
— Завтра получка, — сказал старший, — приходите и увидите. Напьются — и драка на ножах. Уголовники, шпана всякая — живем вместе, жрем что попало, спим как попало. За месяц не видели ни одного начальника, а поножовщины навидались.
— А как же Братск?
— На Братске — другое дело, но как попасть туда? Надо ж вербовочные вернуть.
Алексей Петрович записал фамилии ребят и название организации, фамилию начальника они не знали. Видно, очень плохо им было, потому что они покорно и доверчиво и с какой-то надеждой дали Лобачеву записать все, что нужно было ему записать.
На остановке подсобрались пассажиры, да и разговор, собственно, был уже закончен, и Лобачев за руку попрощался с ребятами. Они жали ему руку и, прощаясь, смотрели на него открытыми глазами. И глаза эти запомнились.
Автобус лихо шел по пробитой сквозь тайгу дороге. Пассажиры, работяги, грубовато пикировались между собой, иногда украдкой поглядывали на чужака в плащике и, как показалось Лобачеву, немного позировали, немножечко играли на него. Потом им надоело это, и они как-то сразу забыли об Алексее Петровиче и зажили своей естественной дорожной жизнью. Тискали и лапали девок в пыльных стеганках, а те только в крайних случаях издавали пронзительный визг, а то все смеялись грудным, еще не растраченным смехом.
Лобачеву хотелось войти в контакт с работягами, стать своим, но он страдал хотя и редкой среди журналистов, но хорошо им известной болезнью, называемой человекобоязнью. Он не мог с ходу вступать в общение с незнакомыми людьми, мучился от этого и всегда завидовал тем, у кого получалось это просто и естественно. А тут еще стояли перед ним молодые и печальные глаза тех пареньков-ленинградцев. Глаза эти перестали появляться перед ним только тогда, когда переменилась обстановка, когда автобус выскочил на берег Ангары, проехал по замшелому, вросшему в гранитный берег селению Падун и оказался перед свежей аркой, на раздужье которой было написано. «Добро пожаловать». За этой аркой начинался «зеленый» городок строителей. Один порядок домиков повыше, вдоль склона горы, другой — пониже, вдоль самого берега.
В конце улицы виднелись выцветшие палатки, островок, оставшийся от палаточного «зеленого» городка. А по склону горы, как ласточкины гнезда, понатыканы были крохотные домишки. В них жили, видимо, те, кто в любых условиях оставался верным своему девизу, хоть маленький, да свой.
Впереди, по ходу автобуса, открывался знаменитый Падунский порог, справа от него Ангара разливалась широко, рукавом огибая зеленые островки.
Кончилась рабочая смена, и по деревянным настильчикам шли люди — парни, девчонки, мужики, бабы и даже старушки с авоськами и продуктовыми сумками. Словом, обыкновенный рабочий люд, как и в других местах. Но люди шли чуть бойчей, чуть непринужденней, чем в других местах. Когда Лобачев заглянул мимоходом в книжный магазин, в столовку, он сообразил, что бойчей и непринужденней передвигаются они потому, что тон этому движению задает молодежь. По пути ему попадались и мужики, и бабы, и даже старушки, но в целом это был город молодых.
К прилавку в книжном магазине протиснуться было трудно. Десятки рук тянулись к продавщице со своими бумажками, каждый требовал свое, трудно было что-нибудь разобрать. Однако продавщица, отгороженная прилавком и потому спокойная, разбиралась в этом гаме и делала свое дело.
Влетевший ухарь через головы кричал, протягивая руки:
— Некогда, кореши, автобус задерживаю. Мне — так: три «Миссии дружбы», две — Эльзы Триоле и двенадцать, на бригаду, — «Теркиных».
Толпа громыхнула.
— Ну, чего заржали? Говорю, на бригаду, по «Теркину» на рыло.
— Отдельно «Теркина» нет, — тоже смеясь, ответила продавщица.
— Давай не отдельно, с чем хошь давай. Вся очередь через свои головы передавала ухарю закупленный им товар. Возней этой воспользовался парнишка в спецовке, затертый в самый конец прилавка. Наверно, десятый раз уже — это заметно было по его просящему голосу — он клянчил свое:
— Фаиночка, я же прошу тебя про жизнь, понимаешь?
— Господи, — потерянно сказала продавщица Фаиночка. — Ну вот возьми «Жизнь Бережкова».
— Опять ты романы подсовываешь. Я же говорю — про жизнь. Как, например, из яйца делается цыпленок. Понимаешь? И почему он делается?
Парнишке не дают объясниться до конца. Его забивают хохотом, в котором переплетаются ломающиеся ребячьи басы и девчоночьи всхлипывания.
— Отстань ты, пижон…
— Га-га-га!
— На инкубатор его!
— Дай людям!..
— Работяги, а может, он серьезно, может, он…
— Га-га-га… Ха-ха-ха…
Парнишка затих, но с места не сдвинулся. Он смотрит жадными глазами на мелькающие руки, на летающие книги и опять ждет своего часа, подходящего момента. Все равно он добьется, получит книгу про жизнь. Он же знает, что такие книги должны быть.
В столовке снова очередь, шумная, галдящая.
Лобачев стоит в хвосте и слушает не так уже внимательно — есть хочется.
— Маша! Пять компотов! Гидрокурицей подавился.
— Гуляш ему, Маша, гуляш…
— Маша!
Перед Лобачевым стоят два парня, усталых и грязных. Говорят они тихо, не обращая внимания на шум.
— Вить, читал письмо из Братска?
— В «Воссибправде»?
— Ну?!
— Ничего, правда?
— Не. Напечатано мелко, слов много, а по содержанию мало.
— Почему мало?
— Откуда я знаю.
— А-а, понял. Ты же не учитываешь художественность.
— Мало ли что.
— Нет, ну смотри. В художественной форме как получается? «Опустив голову», или «улыбнувшись, сказал он», или «затушив сигарету, он сплюнул»… К примеру говорю. Слов этих набирается много, а без них нельзя, получится нехудожественно. Понял? От этого тебе и кажется, слов много, а по содержанию — нет. Ты меня понял?
— Понял. Все равно плохо.
— Ты не прав, Витя.
Потом тот, что объяснял про художественность, устало окликнул девчонок.
— Ну как, девочки?
Девочки одеты в чистенькие лыжные костюмы.
— Сегодня похалтурили, а завтра на работу, — сказала одна из них и беспричинно рассмеялась.
— Тогда порядок. Швартуйтесь.
Девчонки пришвартовались к парням и стали перед Лобачевым. Это были хорошие девочки, с ясными личиками, вчерашние школьницы. Они шушукались, постреливали глазками.
— Представляешь? Я только вошла, а он как посмотрит. Ну этот, вчерашний…
— Ш-ш-ш…
— Хи-хи-хи…
И все же Алексей Петрович достиг цели, оказался у заветного окошечка.
— Девушка, — сказал он, — а что это — гидрокурица?
Девушка в белом халате скромно улыбнулась.
— Это камбала, товарищ.
— Две порции камбалы и компот.
Раз уж приехал в Братск, на великую стройку, ешь, Алексей Петрович, камбалу, то есть гидрокурицу. Ни в чем не обходи главных дел поколения!
Вечером Лобачев сидел в доме приезжих усталый и счастливый. Надо бы, конечно, завалиться спать, но на глазах у этой огромной Сибири не хотелось заваливаться спать, тем более что через окно слышно было, как низко и властно шумел Падун, шумел и тревожил душу.
В комнату без стука ввалился командировочный — грузный и весь белый от пыли. Мрачно оглядел себя, чертыхнулся и, забыв поздороваться, обрушил на Лобачева поток слов.
— Четыре часа прождал автобус, — начал он так, будто знал Лобачева не меньше ста лет. — Куда ж это годится? Та шо ж, я сам не был на стройках? Ну, трудно, ну, чего нельзя — того нельзя, жилье и так далее. Но невжели ж нельзя такой стройке дать с десяток автобусов? Невжели нельзя? А возьмите кино. Попадите-ка в это кино! Черта с два. Где ж, я спрашиваю, молодежи досуг проводить? Негде. Та склейте из двух фанерин во такое, налепите экран — и можно ж все лето кино смотреть… Не! Болтают дуже много, а делают дуже мало… Воны думають через пять лет пустить первые агрегаты. Не пустют. Я ж сам энергетик. Шо ж я, не вижу? Не пустют…
Он оборвал свою речь и махнул рукой. Потом попросил Лобачева выйти на улицу и выбить из него пыль.
Внизу, в деревянных домиках, и вверху, в «ласточкиных гнездах», горели огни. Распластавшись над черной хребтиной горы, дремала Большая Медведица, а снизу густо напирал тревоживший душу гул.
— Шумит стройка, — сказал Лобачев, закончив свою работу.
— Та какая ж то стройка, — проворчал хохол. — То ж Падун шумить. Ще долго ему шуметь. Не пустют через пять лет. Точно, не пустют.
Уснул Алексей Петрович только на рассвете. А то все слушал шум Падуна и думал. Думал и о своем соседе. И тут, на великой стройке, думал Лобачев, «критическим огнем пылает человеческий разум».