Владлен Анчишкин - Арктический роман
— Теперь уходи, — сказал Батурин из густой полутьмы.
Ей было легко и свободно. И радостно от чистоты — своей чистоты — для себя. Но она чувствовала себя и как бы виноватой перед Батуриным в чем-то, — не могла уйти. А он помолчал несколько, устраиваясь на подушках, добавил:
— Оставь меня, стало быть. И закрой дверь.
Ни грубости, ни окрика — просьба, сдержанная где-то в глубине до удушья, — лишь просьба:
— Оставь…
Новинская вышла. Ушла. Чувство облегчения, однако, и свободы, которое пришло к ней в палате, там и осталось, — она унесла с собой лишь чистоту. Лишь.
Да. Новинская поняла в этот вечер… в ту ночь: ее влекло к Батурину до сих пор не «это», а нечто другое. «Нечто» продолжало жить в ней. Жило. Батурин по-прежнему притягивал ее как магнит. Почему ее тянет к Батурину с прежней силой — не могла разобраться. И продолжала искать, мучиться: «Что меня привлекает в Батурине?.. Почему?!»
III. Сердце мое, не стучи!
(Из дневника Афанасьева)
Очень интересно. Неизвестно лишь, чем все кончится.
Каждый год, во время летних и зимних каникул, когда мы учились в институте, Лешка уезжал в Воркуту, к маме. Он и одного дня не сидел дома: приезжал — тотчас же отправлялся на шахту, в этот или следующий день спускался в забой. Он работал до последнего дня каникул, едва не из шахты уходил на вокзал; все деньги оставлял матери. В Москве он жил на стипендию да на то, что подзарабатывал вечерами и по воскресеньям на железнодорожных станциях Окружной дороги: работал грузчиком. Лешка бережлив, умеет довольствоваться малым. Он и на Груманте живет экономно: половину заработанного отправляет в Воркуту, старается не тратить лишнего. И вдруг Лешка взбесился.
Это случилось накануне 25 октября — дня рождения Ольги Корниловой. Ольга и Зинаида Ивановна решили сделать именины 27-го, в воскресенье. Мы с Лешкой ломали головы над тем, какой подарок сделать Ольге, такой, чтоб был в радость и чтоб запомнился: в жизни каждой девчонки бывает лишь раз восемнадцатилетие… Мы предлагали, отвергали, спорили. Спорили дома, в столовой, в нарядной, продолжали спорить в шахте.
Мы шли по выработке к забою Андрея Остина… После нашей прогулки на шлюпке в тундру Богемана Батурин в четыре дня выставил Полисского с Груманта, Андрей опомнился в засбросовой части — в мокром забое. Но потом Батурин сам подарил Андрею еще одну полярную ночь — попросил остаться, «подсобить маленько», пока новую шахту не пустим в эксплуатацию… Шли мы с Лешкой, спорили. Уже возле забоя нам встретился Гавриков. Он шел быстро, нес на ладони правой руки левую руку, туго обтянутую бинтами; на повязке проступала кровь.
— Что? — спросил Лешка, побледнев.
— Палец отшиб, Алексей Павлович, — остановился Гавриков, тяжело дыша. — Лишний, должно быть… будь он неладен.
— Куда же ты смотрел, дурная твоя голова? — вскипел Лешка.
— Если б смотрел — палец цел был бы, — прогудел Гавриков виновато, отводя руку от живота. — Раму ставил. Отвернулся — Андрей, паразит, кричал мне… и со всего маху… обушком… Болит, будь оно неладно… Надо вызвать подмену… Вырастет…
В этот день мы больше не разговаривали о подарке Корниловой. Лешка метался по шахте как угорелый, снимал стружку с проходчиков, слесарей — кто подвертывался под руку, кстати и некстати делал разносы за нарушение правил техники безопасности. А за полночь, после третьего наряда, когда мы возвратились домой, Лешка сказал:
— Вот что, Вовка. Сделаем так. Они хотят двадцать седьмого, мы сделаем двадцать пятого. Возьмем восемнадцать бутылок шампанского, закажем торт с восемнадцатью розами, сделаем восемнадцать свечек; подвесим под потолком восемнадцать бутылочек с сосками. Приглашенных будет восемнадцать вместе с нами, с Ольгой. Пригласим Зинаиду Ивановну, а она приведет Ольгу. И танцевать будем восемнадцать раз, и песен споем восемнадцать. Всего будет по восемнадцать. Как ты на это?.. Можно прихватить водки… И чтоб никто не знал до последней минуты. Ну?
Я понял, что мутило Лешку в этот день, почему он метался сам не свой. Меня донимали те же мысли. В тесных выработках подземелья иногда приходит в голову и такое, чего не вместить под открытым небом с далекими горизонтами.
Живет человек на земле, каждый день идет в шахту. Сегодня он жив-здоров и весел, а завтра… шахта есть шахта, шахтер — это шахтер… Каждый следующий раз может случиться так, что в шахте останется не палец, а и голова, — не успеешь и пожалеть о том, что неправильно было в твоей жизни, что осталось недоделанным, а могло быть сделанным. И трудно, должно быть, сознавать в последнюю минуту, что в чем-то был несправедлив, в чем-то оказался мелочным.
Человек не может не думать о том, что останется после него на земле; каждому хочется оставить по себе добрую память. Пусть она живет в одном человеке, в десяти, в тысяче, но живет. Без этого кости будут переворачиваться в гробу: если жизнь оказалась пустой — зачем она нужна была человеку? Человек не может не стремиться к тому, чтобы оставить о себе добрую память.
Пусть это было преходящее настроение, но оно было.
Было, однако, и нечто другое. Лешка предлагал расходы, на которые раньше, я знаю, не согласился бы в любом настроении… Что ж, люди меняются. Лешка — тоже люди. Плевать на деньги, пока есть сила и молодость! Не деньги делают нас, а мы — деньги. Один день радости — простой, как мычание, человеческой радости — дороже всего золота мира, которого мы никогда не имели и не будем иметь, а оно будет и после нас, как было до нас. Плевать на золотые рубли! Мы живем радостью, которую делаем людям, ею рады сами. Радость и счастье превыше всего на земле. А у шахтера нет возможности откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня.
Нет, Лешка не взбесился. Просто ему нравится Ольга, и это для него теперь важнее бережливости, — он перестал быть студентом.
Мы никому не сказали о том, что делаем. Мы пригласили зайти тех, кого наметили пригласить, — они пришли. Дудника мы не приглашали: пошел он к черту! — будет настроение портить. Последними пришли Зинаида Ивановна и Ольга. Они тотчас догадались, что к чему, — У Ольги на глазах выступили синие слезы, она не знала, как себя вести.
Дудника не было — Ольга чувствовала себя свободно, была весела, пела. Она спела и индийскую песенку, танцевала босая на ковре, который Лешка не снимал до этого со шкафа, теперь бросил ей под ноги. Я никогда не видел ее такой, не предполагал, что она может быть такой… счастливой. Мне не приходилось видеть девчонок, чтоб они умели быть счастливыми так, как могла Ольга. Ее счастье до сих пор живет во мне.
Вечер прошел хорошо, все были довольны. Без пятнадцати двенадцать Раиса Ефимовна разогнала всех гостей по домам. В этот вечер даже Александр Васильевич, забежавший к нам под конец, и Лешка, прощаясь, пожали друг другу руки. Они уже оба поняли, что Батурин свел их умышленно в камере лебедки БЛ-1200: на их споре проверил еще раз возможность применения электропрогрева фундамента в камере — в условиях грумантской шахты. Но Лешка тоже малый… За этот год успел прошнуровать себя барзасским лыком основательно: теперь-то Александр Васильевич «и. о.» и начальника рудника, не только главного инженера! — он еще раньше сориентировался, как вести себя с Александром Васильевичем. Да речь не об этом.
Мы с Лешкой провожали Ольгу и Зинаиду Ивановну. Ольга попросила нас подождать в коридоре и через минуту вынесла что-то плоское, круглое, завернутое в газету. Она просила не разворачивать.
— Пожалуйста, — просила она, краснея. — Я очень прошу… Дома увидите. Пожалуйста… Только осторожнее — не разбейте.
Убегая в комнату, она поцеловала Лешку и меня. Мы вернулись домой: в газете была пластинка. На пластинке не было фирменной марки. Лешка поставил пластинку в радиолу. Комнату заполнила знакомая мелодия; грудным, гибким голосом девчонка пела в сопровождении джаза… не квинтета, а джаза:
Скромный наряд свой белый
Зря я надела…
Мы молча убирали в комнате, выносили столы в коридор, стулья, мыли посуду, подметали. Девчонка пела:
Пусть не виснет слеза на ресницах,
Пусть гитара смеется, звеня.
Буду петь, танцевать, веселиться…
Он не раз еще вспомнит меня!
Я знал, что эта пластинка лишь одна у Ольги; вообще одна — второй такой нет. И вновь я почувствовал себя так, будто украл красоту. Но теперь к этому состоянию примешивалось и что-то другое, чего я не мог определить сразу. А в общей сложности я разбил две рюмки соседа Борисонника и выполоскал в грязной воде помытые Лешкой тарелки.
В третьем часу ночи, когда все было прибрано, мы лежали на кроватях, слушали еще раз поставленную Лешкой пластинку и спорили, чья очередь гасить большой свет и закрыть форточку, чтоб за ночь не намело снега, в комнату ворвался Дудник. Не вошел, не вбежал, а ворвался. Он захлопнул дверь, шагнул к круглому столику, остановися; побелевшие от напряжения ноздри шевелились; он часто дышал, был пьян. Макинтош на нем был расстегнут, в складках макинтоша, на бортах пиджака, на шляпе еще не стаял снег, на носке правого полуботинка обвисала ленточкой свежесодранная лакированная кожа. Глаза у Дудника были мутные, рот перекошен. В правой руке он держал металлический прут таким образом, чтоб удобнее было хлестать.