Георгий Березко - Необыкновенные москвичи
Дня за два до суда Ногтев зашел к Орловым: необходимо было окончательно договориться с мужем Тани, все еще не давшим твердого согласия выступить в суде. Застал он Таню опять одну — Федор Григорьевич отправился за покупками; Таня была больна и лежала, что-то ее здоровье никак не налаживалось, но обрадовалась его приходу.
— Вот как мило! Мне как раз надо с тобой поговорить... Садись, вернется Федя, будем пить чай. А пока его нет, я хочу поинтимничать с тобой.
Она была бледна, слаба, но, как всегда, оживленна и смешлива. С клетчатого пледа, которым она покрылась, соскользнула на пол книжка. Андрей Христофорович поднял книжку и раскрыл.
— Дюма, «Королева Марго», — прочитал он вслух. — Увлекаешься?
— Третий раз уже читаю. — Она рассмеялась. — Сказка, конечно.
Но когда Андрей Христофорович взял стул и сел у ее кушетки, она вдруг сказала:
— Прошу тебя, оставь Федю в покое. Не помощник он тебе в твоих делах... Он ведь добряк, удивительно даже, как он не озлобился на людей после всего, что пережил.
— А я что же, по-твоему, озлобился? — сухо проговорил Андрей Христофорович. — Выходит, что я все по своей злобе? Так,что ли?
— Ты — совсем другое, — сказала Таня как могла мягче.
— Я что, для себя хлопочу? Не для людей? — раздражился Ногтев. — Для кого я стараюсь?
— Ты? — Таня подумала и опять рассмеялась. — У тебя всегда получается мимо людей — даже удивительно. Не сердись на меня, Андрюша! Но ты фанатик... Все бюрократы тоже фанатики своего рода.
— Не говори, чего не понимаешь... — отрезал Андрей Христофорович. — Читай лучше свою «Королеву Марго».
Орлов вошел осторожно, стараясь не стучать ботинками, принес хлеб, брусок масла, огурцы и кулек абрикосов — граммов триста, для Тани. Поздоровался уважительно с Ногтевым и тоже сказал о чае, который они все будут сейчас пить, но замкнулся и замолчал, когда Андрей Христофорович заговорил о своем деле.
— Мы этого молодчика Голованова не выпустим, — объявил Андрей Христофорович. — Кто бы ему ни ворожил, доведем его до пункта назначения. Пропустим теперь через общественность и вынесем решение: просить о высылке с обязательным привлечением к труду. А тогда он уже в народный суд пойдет.
— Долгая процедура, — неопределенно отозвался Орлов.
— Волокита, конечно... Было время — проще эти дела решались, — сказал Андрей Христофорович и немедленно поправился: — Законность, конечно, надо соблюдать — тут двух мнений быть не может. И вы, Федор Григорьевич, познакомились бы пока что с делом, почитали бумажки, заявления жильцов, — все в один голос требуют: спасите нас от этого соседства! Прочитаете — сами возмутитесь, я уверен... Приходите завтра в контору ЖЭКа, я распоряжусь, чтобы вам дали возможность.
Орлов с озабоченным видом резал огурцы, солил, и в разговор вмешалась Таня:
— Почему ты молчишь, Федя?! Тебе же все это не улыбается, почему ты прямо не скажешь? — Она обратила к Ногтеву свое исхудавшее и от этого странно моложавое лицо. — У нас мысли разбегаются, не знаем, переходить Феде на новое место или нет. Я за то, чтобы не переходил... Условия там неплохие, конечно, и дачу дают, и все такое. Но как Федя там будет, еще неизвестно, — коллектив незнакомый, ответственность большая. А в парке отношение к нему сейчас очень хорошее...
— Не вижу связи!.. — резко, не скрыв досады, проговорил Андрей Христофорович. — Я не покупал согласия твоего мужа, когда рекомендовал его в автобазу.
— Опять я сболтнула что-то не то! — воскликнула, словно бы веселясь, Таня.
— Можно подумать: я хотел купить Федора Григорьевича. Чепуха какая! — вознегодовал Андрей Христофорович.
— Да нет, мы ничего не думаем: ни я, ни Федя, — миролюбиво сказала Таня. — Ты стал мнительным, как все старики.
— А Федора Григорьевича никто не неволит. Это вопрос его совести. Вы газеты читаете или совсем отгородились?.. Голованов сам по себе один, может быть, и не страшен. Но это нас не избавляет... — Андрей Христофорович так разволновался, что не заканчивал фраз. — Если врач обнаружит только одно заболевание... даже подозрение на оспу, на чуму, он обязан изолировать... во избежание худшего. Вот пусть твой муж и скажет на суде, что совесть ему подсказывает.
— Но если по совести, как же он может? — удивилась Таня. — Он ведь в глаза не видел этого твоего парня. Нет, Андрей, посуди сам, он же его совсем не знает.
— Мы его хорошо знаем, — буркнул Андрей Христофорович.
— Но так нельзя... Это похоже на кампанию... И ты не разбираешься.. — убеждала Таня тихим голосом.
Федор Григорьевич смотрел на нее, и в его глазах с розовыми от утомления белками был страх — страх, родившийся из любви... Таня заступалась за какого-то совершенно неизвестного ей парня, а ее собственные дела становились все хуже: ночью сегодня опять пришлось вызывать неотложку. И доктор опять говорил, что ее обязательно надо перевезти за город, что нельзя упустить лето.
— Как же ты можешь быть свидетелем, Федя, если ты ничему не свидетель? — Она протянула к мужу тонкую, сухую, в морщинках руку. — Я тебя прошу, Федя!
Она говорила святую правду, — Федор Григорьевич узнавал в ее словах свои мысли. И, конечно, надо было потерять совесть, чтобы с чужого голоса обвинить на суде какого-то бедолагу, не понравившегося Андрею Христофоровичу... Но у него — Орлова — не осталось выбора: Таня не могла больше ждать, речь шла о ее спасении. И Федор Григорьевич с неожиданной злостью заговорил:
— Ну чего там, можно и по бумагам разобраться... получить понятие, чем дышит человек... Чего там, в самом деле! Молодежь надо учить, крепче надо! Сперва парень лодыря гоняет, с гитарой валандается по улицам, песни орет, после, сукин сын, за нож берется. В Перловке третьего дня таксиста из нашего парка ограбили... ножами подкалывали, сволочи, взяли три рубля выручки. И тоже мальчишки — лет по восемнадцати.
Таня с недоумением слушала — никогда еще, пожалуй, Федор Григорьевич не говорил так зло и грубо в ее присутствии. А в Орлове бушевала злость не на безвестного и, может быть, не так уж виновного Голованова, а на необходимость осудить его во что бы то ни стало. И когда Ногтев уходил, Федор Григорьевич не удержался.
— Нелегкую вы себе жизнь выбрали, — неприязненно, с нехорошей усмешкой сказал он. — И на покое нет вам покоя.
— И другим покоя не даю, — в тон ему сказал Ногтев.
И хотя он получил согласие Орлова выступить на суде, но ушел тоже в дурном настроении. В самом деле, чересчур уж хлопотно, трудно давалось ему устройство этого суда: на каждом шагу он встречал то ли равнодушие, то ли непонимание, то ли явное противодействие. А сказанные сегодня Таней вскользь слова, что у него все получается мимо людей, не в пользу им, неожиданно больно его задели. Стоя у прилавка в молочной, куда по дороге домой он зашел за кефиром, а потом у газетного киоска в очереди за «Известиями», он мысленно упрямо спорил со своей первой женой, находя все новые аргументы. Но спокойствие почему-то не возвращалось к нему, и, чтобы вновь обрести душевное равновесие, Андрею Христофоровичу понадобилось привлечь к спору третье лицо — своего постоянного, никогда еще не усомнившегося в нем поверенного его раздумий и огорчений.
Вторую свою жену Ногтев потерял уже давно, около десяти лет назад, но то чувство одинокости, которое он испытал, схоронив ее, не только не утешилось, но в последние годы, с момента, как он ушел в отставку, уже не покидало его. А тут еще разъехались по разным городам сыновья, с которыми, впрочем, у него никогда не было большой близости. И его взяло в осаду, обступило нечто невещественное, но ощутимое — пустота, точно воздух выкачали вокруг. Порой казалось, он и сам исчез в этом безвоздушном «ничто», потерялся в нем, и чтобы убедиться, что он еще жив, он должен был обязательно что-то делать, чего-то добиваться. Как никогда, он нуждался теперь в поддержке единомышленников. И по мере того, как все дальше в прошлое уходил образ жены, долголетнего спутника жизни, послушной, всегда с ним согласной женщины с ее единственной слабостью — она потихоньку выпивала, — образ ее приобретал все более идеальные черты преданности и верности.
Андрей Христофорович часто теперь, а в летнюю пору едва ли не через каждые два-три дня ездил к жене на кладбище. В прошлом году он поставил памятник на ее могиле — гладкий, остроконечный обелиск из желтоватого гранита — и долго сочинял надпись, которая выразила бы его позднюю скорбь и благодарность. Он написал целое письмо к покойной жене, но в минуту вдохновения оставил одну-единственную фразу: «Всегда вместе» — и заказал высечь ее золотыми буквами. Весной он сажал на могиле жены цветы: анютины глазки, левкои, настурции, и его любимым занятием стало ухаживать за ними. А в конце концов эти регулярные посещения кладбища сделались для Андрея Христофоровича источником странного, темного утешения... Правда, рассказывать кому-либо о своей жизни на кладбище — а, в сущности, он действительно жил там второй, параллельной жизнью — он опасался, чуя в этом что-то предосудительное. Завидев случайно здесь кого-нибудь из знакомых, он сворачивал поспешно в боковую аллею, а если избежать встречи было невозможно, начинал энергично критиковать кладбищенские порядки: и мусор, мол, редко убирают, и тесноту развели — могила к могиле лепится. Получалось, что и здесь он находился для того лишь, чтобы бороться с недостатками. Но таким образом он защищался и от самого себя, от того неясного в себе, не поддающегося разумному объяснению, что влекло его сюда, в это тесное селение призраков, огороженное с четырех сторон железной с каменными столбами оградой.