Анатолий Иванов - Вечный зов. Том I
Опомнился Фёдор, когда его самого кто-то схватил за шиворот, сильно встряхнул.
— А ежели изувечишь бабу?! — чуть не царапая его бородой, рявкнул Кафтанов. — Глаз выстегнешь, тогда что?!
— Ничего, одноглазая походит! — крикнул Фёдор и, разгорячённый, рванулся из кафтановских рук. Но вырваться не мог.
— Ишь ты волчонок! — вдруг рассмеялся Кафтанов, отпустил Фёдора, пнул всё ещё валяющуюся на траве Лукерью. — Пошла. И ты пойдём. По рюмке ещё проглотим — да в баньку.
— И пить не буду. Не могу.
— Ну и ладно, — покорно согласился Кафтанов. — Так посидишь рядом. А потом в баню пойдёшь со мной. В первый жар. Люблю я в первый жар ходить.
Часа два спустя Фёдор, зевая, как рыба, выброшенная на берег, лежал на прохладном и скользком банном полу, а Кафтанов парился на полке, остервенело хлестал себя веником.
— Федька-а! — то и дело кричал он сверху, невидимый в густых клубах обжигающего пара. — Ещё плесни ковшичек…
Фёдор вставал, и сразу будто кипятком ошпаривало ему уши, нос, щёки, всю голову. Он торопливо черпал из жбанчика специально приготовленный отцом для этой цели квас, плескал на раскалённые камни и плашмя падал на пол.
«Как он не сварится там?» — задыхаясь, думал о Кафтанове.
Напарившись, Кафтанов выбегал наружу, с разбегу бултыхался в озеро, плавал в холодной воде, как тяжёлое бревно, снова забегал в баню, натягивал кожаные рукавицы и шапку, опять лез на полок…
Одеваясь в предбаннике, он сказал:
— Вот и хмель весь долой. Первое средство. Завтра с утра за дела примемся. А как же! Наше дело такое — пей, да дело разумей. Сомлел?
— Жарко…
— Поликашка Кружилин — тот крепкий на банный жар. Любил я с ним париться. Знатно он меня веничком обхаживал. Жалко и прогонять было отсюда, да в глазах его резь какая-то появляться начала. Думаешь, из-за баб я его прогнал отсюда? Бабы — это тьфу, их что навозу, мне не жалко, пущай бы любой пользовался. Для того и богом они сделаны. А вот резь в глазах — не люблю. Так ничего-ничего, да иной раз как глянет — будто надвое перережет, сволочуга. «Об чём, говорю, подумал сейчас, сказывай?!» — «Так», — говорит… Да, может, и правду так. А — непонятно. А я не люблю, когда непонятно. Приказчик он хороший, честный. Но ежели резь эта не потухнет в глазах — не погляжу, не пожалею. А у тебя вот рези этой нету. Может, потом появится? А?
— Я… не знаю. Какая такая резь? — спросил Фёдор, а сам подумал: «Насчёт баб-то врёт… Ловко поймать хочет».
— Какая… Ну ладно, там поглядим… Дай-ка ещё кваску глотнуть.
Натянув исподние штаны, Кафтанов долго растирал рушником потную, волосатую грудь.
— Я, Федьша, тебе так скажу, уже не по пьянке, а на трезвую голову, — вдруг заговорил он. — Что усыновлю тебя, этому не верь. У меня свой сын есть, Зиновий. Он всему дому голова будет после меня. Сейчас к торговым делам его приучиваю. Сюда не вожу — не к чему, рано ещё, сам свихнётся, когда пора придёт. Но человека из тебя сделать могу, ежели верой и правдой служить будешь. Ежели преданный будешь, как собачонка. Верные люди и мне нужны, Федя. Такие, как Демьян Инютин. Демьяна-то мне бог послал. Да таких людей он редко посылает, поэтому мне самому их делать приходится. Тому же Демьяну замену исподволь готовить надо. Думал, из Кружилина Поликашки чего сделать можно. Нет, резь эта в глазах у него засверкала. К тебе вот приглядываюсь теперь. Понял?
— Я что? Я, Михаил Лукич, стараюсь. — Сердце у Фёдора замирало.
— В общем, Фёдор, я тебе всё в открытую объяснил. Ты ещё молодой, но думай с самого начала жизни об своей судьбе. Всё от тебя самого зависит. Батька твой честный мужик, работящий. В тебе то же самое должно быть заложено. Батьке не повезло в жизни, не смог он за хвост поймать. А тебе этот хвост в руки кладу. А я не каждому положу…
И, уже полностью одевшись, сказал с усмешкой:
— А с Лушкой зря ты этак. Ты, видать, и вправду ещё мальчонок. Спать-то не пробовал с бабой?
— Не… — покраснел Фёдор.
— А я в бане оглядел тебя — ничего, всё в аккурате уж, как положено. Справишься не хуже всякого…
— Не буду я этого, Михаил Лукич.
— Ну-ну! Врёшь, придёт пора…
— Не знаю… Только неохота пакоститься.
— Убудет, что ли, от тебя?
— Я не знаю. А только думаю вот иногда: и я ведь женюсь на ком-то, должно быть. Охота, чтоб всё ей досталось…
— Ну-у?! — опять протянул Кафтанов. — Всё любопытней ты для меня, парень, становишься. Когда в тот раз Лушку ты продал, это мне понятно было. Казалось…
— Почто это я продал её?
— А как же? Святая-то простота редко бывает, сошла на нет. Каждый выгоду свою ищет… С выгодой ты и продал её, казалось мне.
Фёдор только пожал плечами, вроде не понимая, о чём говорит Кафтанов. И сказал:
— Дык, а что не надо мне говорить про то было? Она же с твоей постели убежала-то. Это ведь я тебя, Михаил Лукич, обманул бы…
Кафтанов долго глядел на Федьку прищуренными глазами. Фёдор лица не отвернул, помаргивал просто и открыто.
— Н-да, — сказал наконец Кафтанов, — Хорошо, если бы так-то… Ох как хорошо. Только в голую честность-то не верю я. Жизнь меня научила не верить. Мне почудилось: молод-то ты молод, а яйца в стену уже учишься забивать…
И Кафтанов встал с лавочки, пошёл из предбанника.
— Ладно, Федька… Я хоть бабник да пьяница, но глаз у меня на людей намётанный. Поглядим-поглядим — и живёхонько раскусим, что ты за суть-человек…
* * * *
Что за «суть-человек» вырастает из среднего сына, частенько думал теперь и Силантий. После того дня, когда Фёдор отхлестал плетью Лушку, а потом помылся в бане с самим Кафтановым, сын стал вовсе неразговорчивым. Иногда он, сидя за столом, долго размешивал в чашке варево, и чувствовал Силантий, что мысли сына где-то далеко.
— Какие ещё новые планы в себе родишь? — спрашивал Силантий.
— А так, — отмахивался Фёдор.
Подступала осень, закровенились в лесу коряжистые осины, сожжённые наконец летним жаром, стали сохнуть и желтеть верхушки берёз. Погода стояла ещё тёплая, ветров не было, но чувствовалось — недалеко то время, когда подуют и ветры, посыплют дожди, устелют пожухлую траву мокрыми и тяжёлыми листьями. Но пока сникшие и поредевшие лесные травы были чистыми, только всё чаще и чаще попадались Фёдору берёзки и осины, под которыми аккуратными кружками были насыпаны сухие листочки. Это значит — недавно прыгнула на жёлтую ветку белка, тряхнула её, и несколько десятков листьев тихо зашуршали вниз, редковато устелив кусочек земли.
На кафтановских пашнях началась страда, может, потому хозяин перестал наезжать в Огнёвские ключи.
— Долго постится Михаил Лукич, — несколько раз вырывалось у Фёдора. Раз и два Силантий смолчал, а потом спросил:
— Никак, заскучал по «собачнику» этому?
— Мне-то что? — пожал плечами Фёдор. А через минуту вдруг добавил: — «Собачник» не «собачник», а живёт хозяин весело. Всласть живёт.
— Так… — протянул Силантий. — Завидуешь?
— Иди ты… Скажет тоже, — огрызнулся сын обиженно.
«Скажет тоже… Чего мне завидовать-то?» — раздражённо и упрямо думал потом несколько дней Фёдор, не признаваясь себе, а может быть, не понимая, что действительно шевельнулась в нём зависть к весёлой и разгульной жизни хозяина, засочилась где-то внутри, размывая какие-то самые мягкие, податливые места. Так, наверное, жиденький вешний ручеёк течёт по травянистой канавке и находит вдруг место, где трава выбита, почва помягче, начинает по крупицам вымывать оттуда землю, уносить прочь. Скатятся вешние воды — глядишь, и на этом месте небольшой, сантиметров в десять-двенадцать, обрывчик, из стены которого торчат бурые, чёрные, белые травяные корешки. Он безобиден и не страшен пока, этот обрывчик, можно его и переехать и перешагнуть, даже не заметив. Но дождевые воды, скатываясь по той же ложбинке, продолжают незаметно вымывать землю под обрывчиком, к осени ямка становится вдвое, а если случаются частые и сильные ливни, то и втрое, вчетверо глубже. Зимой засыплет эту ямку снег, заровняет её вровень с краями, укроет сверху метровым белым слоем. Следующей весной на неделю раньше осядет в этом месте снег, оголит стылый обрывчик, по обледенелой пока стенке заструится вытекающая из-под снежного покрова водичка. Но солнце всё щедрее греет обрывчик, быстро съедает ледяную корку. И вот уже, урча и булькая, тугой тяжёлой струёй льются вниз с полуметровой высоты талые воды, вымывая теперь землю внизу не крупицами, а целыми горстями… На третий год с полутораметрового обрыва льётся, красиво брызгая радужными на солнце искрами, настоящий водопад, на четвёртый низвергается с шумом и грохотом целая речка, унося с собой комья земли, коренья трав, небольшие деревца… А ещё через несколько лет придёт на это место человек — и ахнет: ровное, сверкающее под солнцем изумрудной зеленью поле перерезает теперь надвое чёрный, глубокий, безобразный овраг. И этот овраг всё растёт да растёт, как гноящаяся рана, и поле будто стонет от этой раны, но заживить её не может…