Михаил Шолохов - Том 6. Поднятая целина. Книга первая
Сделал натес, надписал на обнаженной от коры боковине чернильным карандашом «Г. К.» и, откинув, ногой сырую, кровоточащую древесным соком щепу, сел покурить. «Сколько годов жил ты, браток! Никто над тобой был не властен, и вот подошла пора помереть. Свалют тебя, растелешат, отсекут топорами твою красу — ветки и отростки, и повезут к пруду, сваей вроют на месте плотины… — думал Яков Лукич, снизу вверх посматривая на шатристую вершину дуба. — И будешь ты гнить в колхозном пруду, покуда не сопреешь. А потом взломной водой по весне уволокет тебя куда-нибудь в исход балки, — и всё тебе, конец!»
От этих мыслей Яков Лукич вдруг больно ощутил какую-то непонятную тоску и тревогу. Ему стало не по себе. «То ли уж помиловать тебя, не рубить? Не все же колхозу на пропастишшу… — И с радостным облегчением решил: — Живи! Расти! Красуйся! Чем тебе не жизня? Ни с тебя налогу, ни самооблогу, ни в колхоз тебе не вступать… Живи, как господь тебе повелел!»
Он суетливо вскочил, набрал в горсть глинистой грязи, тщательно замазал ею натес. Из отножины шел довольный и успокоенный…
Все шестьдесят семь дубов пометил расчувствовавшийся Яков Лукич, сел на коня, поехал по опушке леса.
— Яков Лукич, погоди трошки! — окликнули его на выезде.
А затем из-за куста боярышника показался человек в черной смушковой шапке и в теплой распахнутой куртке шинельного сукна. Лицо его было черно и обветренно, кожа на скулах от худобы туго натянута, глаза глубоко ввалились, а над белесыми спекшимися губами четко, как нарисованные углем, чернели отросшие пушистые усики.
— Не узнаешь, что ли?
Человек снял шапку; настороженно озираясь, вышел на поляну, и только тут Яков Лукич узнал в незнакомце Тимофея Рваного.
— Откуда ты?.. — спросил он, пораженный встречей, всем видом страшно исхудалого, неузнаваемо изменившегося Тимофея.
— Откуда не возвертаются… Из ссылки… Из Котласу.
— Неужли убег?
— Убег… У тебя с собой, дядя Яков, ничего нету? Хлеба нету?
— Есть!
— Дай, ради Христа! Я четвертые сутки… гнилыми кислицами… — и сделал судорожное глотательное движение.
У него дрожали губы, по-волчьи сверкали глаза, наблюдавшие за тем, как рука Якова Лукича извлекает из-за пазухи краюху хлеба.
К хлебу припал он с такой голодной яростью, что у Якова Лукича даже дыхание перехватило. Рвал черствую, пригорелую корку зубами, раздирал мякоть скрюченными пальцами и с жадностью глотал, почти не прожевывая, трудно двигая острым кадыком. И только тогда поднял на Якова Лукича опьяневшие, утратившие недавний лихорадочный блеск глаза, когда, давясь, проглотил последний кусок.
— Наголодал ты, парень… — сожалеюще проговорил Яков Лукич.
— Говорю, что пятый день с голоду то прелую кислицу съем, то прошлогоднюю сухую тернину найду… Отощал я.
— Ну, ты как же это сюда?
— Пеши со станции. Ночьми шел, — устало отвечал Тимофей.
Он заметно побледнел, словно истратил на еду последние силы. Безудержная икота сотрясала его, заставляла болезненно морщиться.
— А папаша-то живой? Семейство как, в здравии? — продолжал Яков Лукич, но с коня не сошел и время от времени тревожно поглядывал по сторонам.
— Отец помер от воспаления нутра, мамаша с сеструшкой там. А у вас в хуторе как? Лукерья Нагульнова там проживает?
— Она, парнишка, с мужем ить развелася…
— Где же она зараз? — оживился Тимофей.
— У тетки живет, на вольных харчах.
— Ты, дядя Яков, вот что… Ты, как приедешь, перекажи ей, чтобы она мне беспременно нынче же харчишков принесла сюда. Я отощал вовзят, не пойду, надо отлежаться, передневать. Да и подбился дюже. Сто семьдесят верст и ночьми, а по незнакомой местности ночью знаешь как ходить? Идешь вслепую… Пущай принесет. А как чудок поправлюсь, сам в хутор приду… Скучился по родным местам досмерти! — и виновато улыбнулся.
— Как же ты жить думаешь в дальнеющем? — выпытывал неприятно пораженный встречей Яков Лукич.
И Тимофей, с ожесточившимся лицом, ответил:
— Не знаешь — как? Я зараз на бирючином положении. Вот отдохну трошки, приду ночью в хутор, вырою винтовку… Она у меня зарытая соблюдалась на гумне… И зачну промышлять! Мне одна направления дадена. Раз меня казнят, и я буду казнить. Кое-кому влеплю гостинцу… кое-кто почухается! Ну, в дуброве перелетую до осени, а с заморозками подамся на Кубань либо ишо куда. Белый свет-то просторный, и нас, таких вот, найдется, гляди, не одна сотняга.
— Лушка-то Макарова вроде к председателю колхоза зачала прислоняться, — нерешительно сообщил Яков Лукич, не раз примечавший, как Лушка бегала к Давыдову на квартиру.
Тимофей лег под куст. Повалила его нестерпимая боль в желудке. Но он, хотя и с паузами, все же заговорил:
— Давыдову, вражине, первому… В поминание его пущай… А Лушка мне верная… Старая любовь не забывается… Это не хлеб-соль… Я к ее сердцу стежку всегда сыщу… не заросла, небось… Загубил ты меня, дяденька, своим хлебом… живот мне раздирает… Так Лушке перекажи… пущай сала и хлеба принесет… Хлеба побольше!
Яков Лукич предупредил Тимофея о том, что в дуброве завтра начнется порубка, выехал из леса и направился на поле второй бригады, чтобы осмотреть засеянный кубанкой участок. На всем пространстве недавно углисто-черной пахоты нежнейшей зеленой прошвой сияли наконец-то пробившиеся всходы…
В хутор Лукич вернулся только ночью. От колхозной конюшни шел домой все под тем же, не покидавшим его весь день, тягостным впечатлением от встречи с Тимофеем Рваным. А дома ждала его новая и несравнимо горшая неприятность…
Еще в сенцах выскочившая из кухни сноха шепотом предупредила его:
— Батя, у нас гости…
— Кто?..
— Половцев и энтот… косой. Пришли, чуть стемнело… мы с маманей как раз коров доили… Сидят в горенке. Половцев дюже выпитый, а энтого не поймешь… Обносилися обое страшно! Вши у них кипят… прямо посверх одежи ходом ходют!
…Из горенки слышался разговор; покашливая, насмешливо и едко говорил Лятьевский:
— …Ну, конечно! Кто вы такой, милостидарь? Я вас спрашиваю, достопочтенный господин Половцев. А я скажу вам, кто вы такой… Угодно? Пжалуста! Патриот без отечества, полководец без армии и, если эти сравнения вы находите слишком высокими и отвлеченными, — игрочишка без единого злотого в кармане.
Заслышав глухой половцевский басок, Яков Лукич обессиленно прислонился спиной к стене, схватился за голову…
Старое начиналось сызнова.
Комментарии
Над первой книгой романа «Поднятая целина» М. А. Шолохов работал в течение 1930–1931 годов, завершая одновременно третью книгу «Тихого Дона». «Поднятая целина» создавалась в период решающих исторических событий. В постановлении ЦК ВКП(б) «О темпах коллективизации и мерах помощи государства колхозному строительству» была выдвинута задача перехода от политики ограничения кулачества к политике ликвидации его как класса. «Я писал «Поднятую целину» по горячим следам в 1930 году, когда еще были свежи воспоминания о событиях, происшедших в деревне и коренным образом перевернувших ее: ликвидация кулачества как класса, сплошная коллективизация, массовое движение крестьянства в колхозы…» — говорил Шолохов, выступая перед рабочими-железнодорожниками в Ростове-на-Дону (газета «Молот», 1934, 8 октября).
Постоянно живя на Дону — на территории одного из важнейших зерновых районов страны, в котором борьба с кулачеством принимала особенно ожесточенный характер, — общаясь с рядовыми казаками, станичной интеллигенцией, партийными работниками, Шолохов накопил огромный материал, свидетельствующий о коренном переустройстве жизни деревни. Живо откликаясь на происходившие события, писатель публиковал в местных и центральных газетах заметки и очерки, где поднимал важные вопросы хозяйственно-организационной деятельности колхозов, говорил о людях, активно помогавших делу колхозного строительства (статьи «За перестройку» — «Большевистский Дон», 1931, 20 октября; «Преступная бесхозяйственность» — «Правда, 1932, 22 марта; очерк «Бригадир Грачев» — «Большевистский Дон», 1931, 7 ноября). Из этих же наблюдений художника над необычайно интенсивной жизнью деревни, вступавшей в начале 30-х годов на новый для нее путь, родился и роман «Поднятая целина».
Задача непосредственного отражения стремительно и бурно развивавшихся событий делала работу писателя над новым романом чрезвычайно сложной, но в то же время и облегчала ее: если подготовка к написанию «Тихого Дона» требовала длительного, кропотливого изучения печатных и архивных источников, то «заготовки» к «Поднятой целине» находились тут же: «Мне не нужно было собирать материал, — объяснял Шолохов, — потому что он был под рукой. Я не собирал, а сгреб его в кучу…» (журнал «Нева», 1955, № 2, стр. 159).