Витаутас Петкявичюс - Рябиновый дождь
В предбаннике Моцкус стащил тяжелые сапоги, снял мокрую одежду и большими глотками выпил пива, налитого в кувшин. Немного отдышавшись, не спеша осмотрел расставленные на столе свечи, разложенные кушанья и опять предался воспоминаниям…
«Нет, я правда любил и продолжаю любить ее, только какая-то преувеличенная гордость, какая-то никчемная амбиция, это проклятое лицемерие, родная мать ревности и обмана, испортили все. Ведь от колыбели и до гроба мы бредем по бескрайнему болоту самых разнообразных условностей, думая, что это и есть жизнь. А на самом деле она проходит где-то стороной. И лишь когда человек устает, он начинает жить духовной жизнью, и тогда многое проясняется, упрощается. Люди ищут коротких путей к счастью, поэтому и спотыкаются, не достигнув его… Вот чего не поняла Бируте».
— О чем так задумался? — раздался удивительно знакомый голос.
Викторас поднял глаза и увидел перед собой…
— Бронюс! Старый бродяга! — Моцкус вскочил и обнял своего друга студенческих лет. — Значит, ты и есть тот хромой прокурор?
— Я, дружище, я!.. Не устоял перед соблазном… Сто лет! Но ладно уж, наверно, от важных мыслей оторвал?
— Ничего особенного, — неожиданное и искреннее чувство радости было омрачено вопросом Бронюса, в котором Викторасу послышалось подобострастие. Он вновь скис и прикинулся таким, каким его хотели видеть друзья. — Хорошо было бы поговорить с тобой, но здесь что-то не так. Жолинас как в воду канул: все настежь, а его нет… И наш бинокль кто-то унес…
— И прекрасно!.. Зачем этот вонючка нужен? Банька натоплена?
— Натоплена.
— Закуска есть?
— В том-то и дело, что почти нету: пива — бочка, водки — ящик, консервов — гора, а хлеба — ни кусочка, поэтому мне так стало грустно, что хоть плачь. Точно, я никогда еще не чувствовал себя таким одиноким.
— Йонас подскочит, пока магазины не закрыты! Вот и вся проблема, мой милый… Пока не закрыты. А насчет грусти — ерунда. Воспользовавшись вынужденным одиночеством, большие и смелые люди создавали произведения огромной значимости. А мы здесь втроем.
Он разделся, вошел в баньку и плеснул на камни горячей воды. Потом еще и еще, пока не начали гореть уши. Тогда он забрался на полок и вытянулся во весь рост. Жар окутал его, приятно, расслабил мускулы. Появился Бронюс, и Викторас, сомлевший от наслаждения, стал выкладывать ему свои мысли;
— Но одиночество, Бронюс, не каждому идет на пользу. Одиночество просветляет благородное сердце, а грубая душа от одиночества только еще сильнее черствеет. Одиночество — благодать для великих душ, а для маленьких оно суть страшное оружие пытки.
— Послушай, Викторас, иди ты к черту… Я столько лет не видел тебя, а ты мне передовицы читаешь. Правильно директор предупреждал меня: изредка с тобой встречаться очень интересно, но каждый день — не приведи господь.
— Почему? — удивился Моцкус.
— А потому, что ты на все смотришь через увеличительное стекло, которого у других нет, поэтому они и не понимают тебя.
— Видишь, нынче такие времена: раньше только папа римский считался непогрешимым, а теперь каждый чиновник считает себя папой римским, ясно?
— Не совсем.
— Если не ясно, тогда с сыном надо было приехать, а не через этого барана искать протекцию.
— Прости, почему-то не решился.
— Вот так-то, учитель. Лучше плесни воды, подай веник… и гульнем мы здесь, как гуляли в пору зеленой, несознательной юности!..
Стасис сидел за молодым ольшаником в пышной, высоко вымахавшей траве и с радостью наблюдал, как охотники расстаются. Вот они вместе направляются не в противоположную, а в его, Стасиса, сторону; вот они спорят, бросают монету, и не директор, а Моцкус, расстегнув охотничью куртку, идет прямо к нему… Стасис обрадовался, не вытерпел и посмотрел на Моцкуса в бинокль: поседевший, глаза запавшие, морщины под глазами и вокруг рта даже черные, кое-где наклеены белые кусочки пластыря.
«Ему тоже нелегко, — он даже пожалел его, но этот пластырь задел за живое, кровь вскипела. — Нелегко, но от своего не отказывается, гад… Шофер, можно сказать, со смертью сражается, а он в баньке парится, по болотам шастает, постреливает! Нет, сначала — его, потом — себя, — клялся в горячке и как бы молился приближающейся мести: — Сначала его, как этого Пакросниса, и… и всем станет легче», — он опустил бинокль. Когда с другого берега озера донесся выстрел, Стасис осторожно поднял ружье и прицелился в черный, местами просвечивающий шалаш. Эти белые, окрашенные блеклыми лучами солнца точки показались ему белыми кусочками пластыря… Руки задрожали, дуло качнулось, а по лицу скатились капли пота.
«Сначала его, а потом себя», — целился из последних сил, целился, пока дуло ружья совсем не опустилось. С трудом сдерживаемый кашель стал раздирать легкие. Задыхаясь, он подумал: «А может быть, наоборот? Пока жив он, до тех пор ползаю и я?.. — От этой мысли он передернулся, она заставила его снова поднять двустволку. — А если промахнусь? Тогда он меня. Так даже лучше: пусть убьет и увидит, что натворил, пусть не будет у него покоя, как нет его у меня… Но нет, лучше я сначала его, а уж потом себя», — сосредоточившись, Стасис мысленно перекрестился и с удивлением увидел, как Моцкус выскочил из шалаша, направил ружье в его сторону и дважды выстрелил — звук выстрелов слился воедино. Одновременно со вспышкой огня Жолинас почувствовал тупой удар, от которого вздрогнуло все тело, словно кто-то перекрестил его железной палкой, и еще успел подумать: «И снова удача на стороне этого гада!.. Заметил, свинья…»
…Когда к Жолинасу вернулось сознание, поблизости уже никого не было. Собрав силы, он на четвереньках дополз до озера; задыхаясь от хлещущей крови, погрузил лицо в воду, сполоснул и пробормотал: «Есть бог!.. Все-таки есть!» Он обрадовался, что остался в живых, а случайный выстрел превратился в его сознании в некую благодать, спасшую его, в отпущение всех грехов. Выстрел снимал с него вину и перекладывал ее на других, вытаскивал его из провонявшей ямы преступлений и упреков совести и ставил рядом с избранными.
«Вот и все, даже не понадобилось руки марать. — Немного придя в себя, он затолкал ружье в ил и попытался подняться на ноги. — Так даже лучше», — цеплялся за камыш, выдирал его с корнями, хватался за кусты. Шатаясь, он поплелся к дому. Шел медленно, от одного дерева к другому и беспрестанно повторял: «Есть бог! Должен быть!..» Он все отчетливее понимал, что этот злополучный выстрел расставил все по местам: он пострадал! Он опять только защищался, и поэтому судьба не то что не обидела, но даже возвысила его.
«Есть бог, есть! — повторял, считая каждый шаг. — Только надо как-нибудь удержаться на ногах, надо вернуться домой, прийти в баньку и сказать: вот что ты со мной сделал, а я все равно не сержусь… Теперь ты скрежещи зубами и вой, ты извивайся, сокрушайся и упрекай себя… И как было бы хорошо, если бы все это услышала Бируте… Все люди. И шофер. И этот Пакроснис, и его ржавый автомат… Все, кто не верит… Кто слишком торопится… Все мудрецы, все эти могущественные — проклятые погонщики маленьких людей…»
Но силы оставили Стасиса несколько раньше, чем он осуществил свой замысел. Выйдя на дорогу, он свалился в пыль и больше не смог подняться. Здесь не было воды, не было прохлады, а пыль набивалась в рот и нос, раздирала легкие; он потерял сознание…
Возвращаясь из магазина, Йонас никуда не торопился, посматривал на мелькающие мимо деревья и слушал ровное урчание мотора. Ему не нравилась работа клапанов. Впереди на дороге что-то чернело. Он резко нажал на тормоз и лишь потом понял, что лежит человек.
— Чего, налакался? — спросил он, подходя к нему, толкнул его ногой, но, увидев кровь, испугался, присел, перевернул лицом вверх и узнал Стасиса. — Что с тобой?..
— Есть бог, — ответил ему Жолинас. — Все-таки есть…
— Что случилось?
— Моцкус… Дай воды.
Йонас поспешно достал из багажника бутылку минеральной, сбил о буфер горлышко, обмыл, обрызгал раненого и только тогда понял весь ужас происшедшего.
— Врешь, гад!
— Неужели я сам?..
Недолго думая, Йонас перетащил раненого в машину и помчался в больницу.
«А если этот человек умрет у меня по дороге? — вдруг подумал он. — Что я тогда скажу? А может, даже хорошо… Нашел, мол, и все. Но нет, если раненый, найдут дробь или пулю… Здесь что-то неладно. Не так! Неужели Моцкус?» — гнал как сумасшедший. В приемном покое Жолинас пришел в себя и пожаловался дежурному хирургу, заполняющему историю болезни:
— Моцкус меня подстрелил… За жену… За аварию… За все.
Выполнив необходимые формальности, Капочюс долго курил в коридоре и все не мог решить: идти ему к Саулюсу или побыстрее возвращаться в лес?.. Наконец решился, бросил окурок: «Теперь не так уж скоро выпадет случай. Кроме того, кое о чем ведь можно и умолчать». Но все произошло не так, как он предполагал. Он еще не успел сесть, как Саулюс посмотрел на него и испуганно спросил: