Александр Лозневой - Крепость Магнитная
В просторной директорской приемной, кроме секретарши, никого не было. Объяснив, зачем он пришел, Дударев присел на стуле. Не прошло, однако, и минуты, как секретарша предложила заходить.
Переступив порог кабинета, Дударев остановился. Директор как раз разговаривал по телефону. Приняв строгий вид, он напоминал о какой-то нехорошей истории с изложницами, окрестил все это хлестким словом «расхлябанность». «Не в духе, — подумал Дударев. — Надо же угодить в такой момент! Сейчас директор положит трубку и — чего доброго — вот так же отбреет под горячую руку». Но тот, окончив разговор, поднял глаза на вошедшего и велел садиться.
— Постой, — сказал он. — Это ты хотел задержать меня в цехе? За шпиона принял, а? — И рассмеялся.
— Согласно вашей инструкции, — совершенно серьезно ответил Дударев. — Вы же, товарищ директор, сами говорили — бдительность прежде всего!
— Я и сейчас говорю… Но довольно об этом. Сегодня у нас совсем иная тема разговора. — Он откинулся на спинку кресла и, взглянув в лицо собеседника, посуровел: — Значит, тайком, никому ни слова, сразу в военкомат… Скажи, какой герой! Ты что же, думаешь, на фронте только тебя и не хватает? Ошибаешься, друг сердечный. Да и кто ты такой? Ни танкист, ни летчик. У тебя вообще никаких военных навыков! В Красной Армии не служил, зарядить винтовку и то, пожалуй, не сможешь. Я уже не говорю о том, что из нее надо метко стрелять. А теперь глянем с другой стороны. На заводе ты — квалифицированный прокатчик, старший оператор главного поста. Уважаемый всеми специалист. Без брони не обойтись. Больше того, не дай ее столько, сколько нужно, — нас задушат! Ты подумал об этом? Танки, покрытые твоей броней, уже спасли десятки городов и селений, тысячи, а может, и десятки тысяч людей!
— На моем посту и девчонка сможет. А мужчина, если он во время войны сидит дома, — какой же он мужчина! На это способен разве что Пенкин. Есть у нас такой, может, слыхали? На днях повестку получил — явиться к отправке. Так, знаете, забегал по врачам: помогите!.. А самому двадцать семь лет, шея, как у быка.
— Это который хор организовал?
— Он самый… В музучилище теперь, друзья бронь выхлопотали. Радуется, я, говорит, незаменимый!
— Хор, конечно, не танки, не самолеты… Но ведь тоже надо. Искусство, оно в беде помогает. Сталевары вон тоже хор создали. Прямо в цехе. Работа у них, известно, адская: отстояв смену, люди с ног валятся, а заведут песню, попляшут — откуда и силы берутся!
— Я не умею петь, товарищ директор, но вот она, где у меня, Россия! — приложил руку к сердцу. — И танцы и песни наши… Слушаю по радио — плакать хочется. Но песней немца не убить. Нужно еще кое-что покрепче, поувесистее. Вот мой друг Степан Апросин, запевала из хора металлургов, сел на танк Т-34. Взрывник Янка Костюкевич стал летчиком. Добровольцем ушел на фронт моряк Грязнов. Кстати, вы не стали его отговаривать, а ведь он — сталевар.
— Да, сталевар. Но ты — инженер!
— Пока нет, весной защищаться буду.
— Вот-вот, я и говорю, еще немного — и ты станешь инженером. Причем такого профиля, в котором мы крайне нуждаемся. Мы не имеем права разбазаривать нужные нам кадры. Сколько еще продлится война, никто не знает, но уже видно — затянется. И победит та армия, у которой тыл окажется крепче. От нас, тружеников тыла, зависит многое. И в первую очередь — оснащенность армии, снабжение ее всем необходимым. А это не просто. У нас здесь свой фронт. Мы наступаем у горы Магнитной и отличаемся от полевой армии лишь тем, что идем в бой без выстрелов. Но то, что мы делаем, порой стоит крупных сражений на фронте.
— Понимаю, Григорий Иванович. Но я решил… И смену себе подготовил.
— Дело не в этом. Ты — коммунист и обязан находиться там, куда тебя пошлет партия. Тем более сейчас, в дни войны. Однако хватит об этом. — Директор поднялся из-за стола. Дударев тоже вскочил.
— Сиди, — сказал директор. — Сиди и слушай. Мы тут решили перевести тебя на другую работу, вернее, повысить. Будешь начальником смены…
Дударев притих: не ослышался ли он? Это же большая, ответственная должность. Ему и приятно и в то же время страшновато. А вдруг не справится?
— Думаю, справишься, — перехватил его мысли директор.
— Да… То есть, если так, от чистого сердца, то ведь начальником не был… И вообще…
— Вообще, в частности! А я, по-твоему, родился директором? Вот так же вызвали, поговорили и…
— Трудно, наверное.
— Кому работа нравится, тот трудностей не замечает. Да и поможем сперва. Но если сам не вникнешь, возьмешься спустя рукава, а то и зазнаешься, наперед скажу — выгоним с треском! Нам нужны инженеры, не белоручки. Это же хорошо, что ты много лет учишься без отрыва… сперва на рабфаке, теперь — в институте. Блюминг, небось, своими руками прощупал.
— Три раза в ремонте участвовал.
— Так тебе и карты в руки!
Дударев не решался сказать сразу «да», но директор уже видел по его глазам: предложение попало в точку.
Молодой человек понравился директору своей скромностью, сдержанностью. Люди с повышенным процентом самомнения, зазнайки, хвальбуны никогда не вызывали у него симпатии. Выросший в рабочей семье, рано познавший труд, директор и сам был простым, скромным человеком.
Выйдя из кабинета директора, Дударев почувствовал себя как бы очистившимся от легкомыслия, от тех, присущих человеку, необдуманных поступков, которые совершаются порой по принципу «я так хочу» и уже по-другому думал о фронте: как увеличить поток брони, использовать внутренние резервы, которые, как ему кажется, далеко не исчерпаны. Работа вроде бы и не сложная, но все знают — ответственная и беспокойная. Ему придется отвечать за план, за безаварийную работу, за технику безопасности, за всех подчиненных и каждого рабочего в отдельности… И опять мнилось, будто садится не в свои сани, из которых легко вывалиться. Да нет же, пословица одно, а жизнь — иное: если уж схватился за гуж — удержится.
Шел Порфирий Дударев по узкой, заснеженной дорожке вдоль площади, которую недавно назвали Комсомольской, и думал. Думал все о том же — о предложении директора, о фронте, куда ему, как видно, уже не попасть; о новых трудностях, подброшенных за последнее время пожаром войны. И хотя рабочие не знают бомбежек, не слышат свистящих пуль, на их головы, в том числе и на его, повседневно обрушиваются не менее страшные вещи — холод, недоедание, нехватка одежды, обуви… У некоторых из них галоши из старых камер, но далеко не всякому дано иметь даже такую обувь. С болью в сердце не один раз наблюдал Дударев, как идут на работу, стуча башмаками на деревянной подошве, фабзаучники. Вот и сегодня… Его детство было не лучшим, но ему жалко мальчишек…
Повернулся, пошел, смотря в землю.
На узкой тропке чуть было не столкнулся с женщиной. Не поднимая головы, отвернул вправо, чтобы разойтись, но и она почему-то свернула вправо. Отшатнулся в другую сторону — и она туда. Выпрямился — и оказался лицом к лицу с Линой.
— Еще в заводоуправлении тебя окликнула, но ты даже не оглянулся! — сказала она. — Целый час ждала…
— А зачем меня ждать?
— Смеешься! Тебе хорошо, а я измучилась… Все время хотела повидать тебя…
По ее лицу пробежала тень не то жалости, не то обиды. Казалось, она несчастна. Но говорить с нею не хотелось. Зачем?..
Между тем ее улыбка уже сделала свое. Улыбнувшись, она становилась неотразимой. Велико искушение — ответить тем же, но Порфирий лишь прикусил губу. Понял: играет, как артистка — глаза смеются, а душа плачет. И главное, старается не показать, скрыть эти свои душевные муки, хотя, ну, конечно же, знает, что это невозможно.
— Мне пора, — сказал Порфирий.
— Погоди, — взяла за рукав. — Испугался. Не бойся, не съем.
Будто ничего не слышал, молча побрел в сторону бараков. Незачем ему в разговоры вступать. Но едва поравнялся с клубом строителей, как она догнала его, преградила дорогу, заговорила, как бы извиняясь:
— Зря сердишься. Не виновата я… Я готова была переехать к тебе, но родители, ты же знаешь, какие они. Купили билет на поезд — и меня в Свердловск, к тетке, будто она больна… Меня просто обманули. Теперь я все поняла. Если бы тогда знала…
Она говорила и говорила, но ни словом не обмолвилась о том, как, уезжая, прихватила адрес Леонида Мойсеновича, который уже полгода работал в Свердловском театре и не переставал писать ей. Две недели гостила у тетки и почти каждый день встречалась с артистом.
Когда уезжала, он пришел проводить ее, принес крохотный голубой цветочек, поцеловал в губы и просил пока ему не писать, так как собирается на гастроли, а куда — и сам не знает, может, даже на фронт. Но она все же написала ему два письма — одно на Уральский переулок, где он снимал комнатку, другое — в театр. И, не получив ответа, злилась.
Теперь же, стоя перед Порфирием и держа его за пуговицу, спрашивала: