Юрий Бондарев - Берег
— Sprich weiter. Um Gottes Willen, sprich![68] — попросила Эмма и легонько потрогала кончиком пальца его губы, точно так — одним осязанием улавливая и отгадывая смысл фраз. — Vadi-im, ich hore[69]. Du mußt Deutsch lernen, und ich werde Russisch lernen[70].
— Я очень хотел бы, чтобы ты поняла. Подожди, я буду говорить медленно, по словам. Я хочу — ich will… чтобы ты поняла… Нет, забыл, как это по-немецки… хотя бы одну фразу: я буду тебя помнить. Как по-немецки «помнить»? Vergessen — забыть. Nicht vergessen, nicht vergessen! Понимаешь?
— Nicht vergessen? — повторила она и вся вытянулась к нему, приблизила светлеющее в темноте лицо, а невесомым кончиком пальца то нажимала, то отпускала его нижнюю губу. — O, Vadim! Lerne Deutsch, lerne Deutsch. Russisch, Deutsch… Warum so? Ein Moment, Vadi-im… Komm, Vadim![71]
Опираясь на его плечи, она спрыгнула с подоконника и затем упорно повлекла его за руку куда-то во тьму мансарды, в угол комнаты, там он, задержанный ее шепотом, предупреждающим «тсс», наткнулся, задел ногой стул, загремевший о тумбочку письменного столика. На этот стол, после размещения взвода в доме, он впервые обратил внимание, увидев на нем пластмассовый чернильный прибор, толстую оплавленную воском свечу, прикрытую колпачком, целлулоидный стаканчик, наполненный разноцветными карандашами, несколько учебников, по-школьному сложенных стопкой, — только потом он узнал, что эта комната, занятая им, была комнатой Курта.
— Vadim, nimm Platz. Bitte, lies, mein Lieber[72].
Но Никитин сразу не сообразил, зачем она потянула его сюда, в угол мансарды, именно к письменному столу Курта, для чего она принялась искать что-то здесь, в нетерпении выдвигая ящики, шурша в них бумагой; потом зажглась спичка. И спичка веселым розовым костерком осветила сложенные лодочкой ее ладони и ее глаза, пристально блестевшие перед его глазами: «Vadim, nimm Platz». Он догадался, молча пододвинул стул и сел, костерок спички дотянулся в лодочке ее ладоней к свече, вплавленный посреди воскового нагара червячок фитилька вытаял, принял огонь, и Эмма со вздохом опустилась на подлокотник старого, потертого бархатного кресла около столика, задула спичку, исподлобно взглядывая на лист бумаги.
— Vadim, Russisch, Deutsch. — Она закивала. — Bitte, ich schreibe Namen: Vadi-im, Emma…[73]
Он смотрел в наклоненное лицо Эммы, на карандаш, очень четко и крупно выводивший немецкие буквы его имени, видел край брови, прикушенные губы, крапинки веснушек вокруг немножечко вздернутого носа, видел, как под словом «Vadim» она нарисовала звездочку, замкнула ее кружком, возле написала «Rußland», затем на другом конце листа под словом «Emma» начертила кружок поменьше с микроскопической точкой внутри, написала под ним «Konigsdorf», провела линию, соединяющую их имена через белое пространство бумаги, и на линии этой вывела три слова: «Ich liebe dich».
— Ubersetze[74], — попросила она.
— «Я люблю тебя», — ответил Никитин.
Она повернула к нему лицо, улыбнулась, осветив лучисто-радужной синевой глаз, протянула ему карандаш.
— Schreibe Russisch.
И Никитин написал рядом с ее фразой:
«Я люблю тебя».
Она долго, внимательно разглядывала русские буквы, ноготком водя по бумаге, потом начала сравнивать немецкие слова, спрашивая его нетерпеливым шепотом:
— Ich… und Russisch?
— Я, — ответил Никитин.
— Liebe?
— Люблю.
— Dich?
— Тебя. «Ich liebe dich». «Я люблю тебя». Повтори, Эмма. Я — люблю — тебя.
— Я лю-у… — повторила она протяжно и медленно, выговаривая слоги: — лью-блью тье-бя.
— Да, я люблю тебя. Я люблю…
— O, Vadim, ich lerne Russisch![75] — Она даже засмеялась, обрадованная, удивленная своей способности произносить непривычные для нее слова, и показалось — солнечный ветерок пробежал по лицу и сник. — Du fahrst nach Rußland. Ich bin traurig. Ich sterbe. Tod[76], — сказала она и двумя вопросительными знаками перечеркнула линию, соединяющую их имена, нарисовала череп с перекрещенными костями и порывисто прильнула к Никитину, потерлась щекой о его висок. Он почувствовал колючее шевеление моргающей ее ресницы.
— Tod, — зашептала она. — Du fahrst, und ich sterbe… Tod… Wie Russisch, Russisch?..
— Смерть, — ответил Никитин; ему изредка встречались на фронте названия немецких частей с этим значением: «Todenkopf», «Todenkopfdivision»[77], против которых стояла батарея. — Зачем тебе по-русски знать это слово «смерть»?
— Смерч? — произнесла она, и щекочущая ее ресница, моргая, слегка мазнула по его виску.
— Нет, это отвратительное слово, Эмма, — сказал Никитин. — Я его ненавидел вею войну. «Смерть», «гибель», «пал смертью храбрых»… Я не хочу, чтобы ты его запомнила. Лучше запомни другое. Хорошо? Запомни. Я сейчас напишу.
Она, слушая, вглядывалась ему в губы пристально ощупывающими незнакомые слова глазами, перевела взгляд на бумагу, на карандаш, которым он с тайным суеверием быстро затушевывал, уничтожал зловещий рисунок, как символ понятой ею неисправимой безвыходности положения, и на середине листа написал по-русски: «До свидания» и через черточку, слева — давно выученную в школе немецкую фразу: «Auf Wiedersehen!»
— Kein Tod. Nicht Tod. Nicht vergessen, nicht vergessen[78], — заговорил Никитин. — Никто ничего не знает. И я не знаю, и ты не знаешь, как все может сложиться. Я на войне умирал несколько раз и не умер. Auf Wiedersehen, понимаешь, Эмма? То, что мы расстаемся, — это не смерть, мы не должны говорить о смерти, когда кончается война. При первой возможности я увижу тебя, Эмма.
Но едва ли наполовину Никитин верил в то, что говорил сейчас. За три года фронта он научился подчиняться крутым обстоятельствам изменений, внезапности поворотов в судьбе всех и каждого, и не исчерпывалась наивная надежда, чудо вероятности, то есть неисповедимые дороги могли обратно привести его в Берлин, а значит, на час, на два, на сутки в Кёнигсдорф — это еще до конца не исключалось реальностью. Однако вместе с тем он с остротой нарастающей боли отдавал себе отчет в том, что они теперь не увидятся никогда: их разделяли не только обстоятельства случайности, но что-то большее, непреодолимое, сложившееся независимо от них.
— Во что бы то ни стало я постараюсь увидеть тебя, Эмма, — между тем говорил убеждающе Никитин. — Значит, до свидания. Я не забуду тебя, что бы со мной ни было. У нас в России, когда уезжают… когда прощаются, говорят: до свидания… не забывай меня! Вот смотри, я напишу, Эмма…
Он написал «не забывай меня», тут же увидел мерцающие точки отраженной свечи в обращенных к нему глазах, наполненных слезами: она не поняла, — и он схватил ее жалкую своей худой тонкостью руку, с неистовством нежности стал целовать безвольные Эммины пальцы, говоря ей:
— Я хотел бы, чтобы ты знала. Я буду помнить тебя, и ты не забывай меня.
Она слушала и не слушала его, закинув голову, стараясь не показать слезы, и влажная пелена, накапливаясь, стояла меж узких век, опасающихся моргнуть, и тогда он через меру осторожно повернул податливую кисть Эммы ладонью вверх, посмотрел с улыбкой:
— Помнишь?
— Я льюблью тьебья, — сказала она по слогам и, вздрагивая вся, клоня голову, свободной рукой выдвинула ящик стола, вынула чистый листок бумаги и, как носовой платок, приложила к правому глазу, потом к левому, пряча в бумаге лицо. — Was wird mit uns?[79]
— Милая, хорошая ты, Эмма. Я никогда не знал, ничего не знал, не верил. Я ненавидел всех немцев. А знаешь, какими казались мне немки? Или толстыми злыми старухами с хлыстом в руке, или молодые эти… знаешь, садистки с кукольными личиками. И ненавидел. Ненавидел всех… Потом в Пруссии… Ты непохожа на них, ты другая, Эмма, я люблю тебя…
— Вади-им, я льюблью тьебья! О, Вадим! Warum? Warum must du nach Rußland fahren?[80]
— Что «варум»? Я не понял, не понял…
Он вдруг выпустил ее руку и с очнувшимся выражением обернулся к двери, прислушиваясь, а она гибко вскочила, отталкиваясь от кресла, ее широко раздвинутые глаза остановились на его лице неподвижным ужасом обреченной на казнь, ладони сдвинулись лодочкой перед шепчущими губами, будто поспешно молилась внутрь себя, заклинала кого-то, кто всезнающе распоряжался судьбой, войной, любовью, но уже мало чем мог помочь и ей и ему.
— Неужели Ушатиков?.. — проговорил хриплым шепотом Никитин. — Что там?
— Товарищ лейтенант…
С лестничной площадки донеслось покашливание, беспокойная возня ногами и спустя секунды три отчетливый стук, и опять голос: «Товарищ лейтенант!» — толчком бросили Никитина в сторону этих ворвавшихся звуков.
— Что там? Что, Ушатиков?
— Быстрей, товарищ лейтенант! Шум внизу какой-то! — засипел Ушатиков и по-кошачьи заскребся в дверь. — Связисты всполошились чего-то. Не пойму пока, чего они там. Не комбат ли приехал?
— Сейчас, Ушатиков, сейчас, — сказал Никитин. — Откройте замок. Сейчас.