Юрий Нагибин - На тетеревов
— Ну, а чего не едем? — спросил я Горина.
Он покуривал на скамеечке возле дома, напротив примостился на деревянной колоде Муханов, рядом, на корточках, Пешкин. Вид у них был томящийся.
— Поедем, скоро поедем… — успокоительно произнес Горин.
— Что же нас держит?
Горин нахмурил густые брови и кивнул головой куда-то вправо. Я увидел лежащего на спине под копной сена Толмачева. Глаза его были закрыты, но, похоже, он не спал. Рядом Валет ожесточенно выгрызал из лапы репей или клеща.
Егерь Кретов принес из сарая связку когтистых птичьих лап. Это были лепи ястреба-тетеревятника. Я взял лапу и провел ею по тыльной стороне кисти, — даже при этом легком прикосновении острейшие когти вспороли кожу. Трудно было представить себе более совершенное и страшное орудие убийства, чем эта четырехпалая лапа, с мощной, в дециметр, плюсной, покрытой твердыми щитками, — она и мертвая застыла в хватательном движении.
Горин пересчитал лапы и сунул в ягдташ.
— Тебе сколько до нормы осталось? — спросил он Кретова.
— По воронам выполнил, а по ястребам самую малость не дотянул.
— Поднажми, к празднику получишь деньги.
Подошел Матвеич и поинтересовался, чего мы канителимся. Горин снова многозначительно кивнул вправо.
— Семеро одного не ждут, — сказал Матвеич. — Тогда я без вас поеду.
— Еще чего, мы же возьмем ваш челнок на буксир!
— А кто его знает, сколько он тут прохлаждаться будет! Я на весле скорей доберусь.
— Сразу видать, набожный человек, — укоризненно сказал Горин, — чуткости вам явно недостает.
— Может, у меня ее больше, чем надо, — мрачно проговорил Матвеич.
Толмачев провел рукой по глазам, медленно поднялся, отряхнул одежду и подошел к нам.
— Какие будут распоряжения? — улыбаясь, спросил он Горина.
— Никаких, мы вас ждали. Возвращаемся на базу.
— Валет! — крикнул Толмачев. — Сюда!
Среди дня стало припекать. Мы скинули куртки, комбинезоны, шерстяные фуфайки и наслаждались последним солнечным теплом. Торопиться было некуда; выключив мотора, мы двигались по течению. Наступили часы бесклевья; рыбаки, прибрав удочки, сидели вокруг костров. Над берегами струился дым, пахло подогретыми мясными консервами и остро приправленной ухой.
Когда вдали показалось Конюшково, облака и вода зарозовели от заходящего солнца, лесное окружье простора почернело. Ничто не предвещало дождя, все приметы указывали на ясную, ветреную погоду.
С каждой минутой небо на западе раскалялось все жарче, по блистающей воде простерлись широкие багровые, изумрудные и желтые полосы, края облаков словно кровоточили. И вдруг все как-то странно, непонятно смазалось. Незримая ни очертаниями, ни тканью своей пелена наползла на край неба, где разгорался золотой, огнистый праздник, притушила солнце, обесцветила облака, превратив их в тусклое, неопрятное месиво, убрала с воды яркие полосы; сухой, чистый, нежно горчащий воздух наполнился испарениями, запахло водорослями, а уж не листвой, и сразу грустно поверилось, что зарядят дожди.
Подполковник и Муханов рано легли спать, остальные ушли на гулянку к бригадиру плотников, провожавшему сына в армию.
Я пробовал уснуть, но возбуждение долгого, сложного дня обернулось бессонницей. Я достал папиросы и прикурил от лампы-«молнии». Ветерок, тянувший в неплотно прикрытое окно, принес тихие голоса двоих, расположившихся, по всей вероятности, у причала на опрокинутых кверху дном лодках. Стоило прикрыть глаза, и казалось, будто разговаривают в самой избе.
— Лапка… — тянул мужской голос. — Маленькая…
— Да не такая уж маленькая! — звонко, остро отозвался девичий голос. — Кабы не скарлатина, уже бы школу кончила.
— Школьница ты моя, отличница!.. Челочка мягкая, губы мягкие, как у телушки…
— Оставьте, дядя Тим! — сказала девушка, и тут я догадался, что это Люда. — Не такая я дура. Думаете, не знаю, что у вас с матерью было?
— Мать не трожь! — строго молвил Толмачев. — Мать у тебя одна.
— У меня-то одна, а вот у вас — сомневаюсь! — со злостью сказала Люда.
— Ну, ну, полегче.
— Да ну вас! Ходили вы к ней — знаю, я все знаю!..
— Подглядывала, что ль? — лениво поинтересовался Толмачев.
— И подглядывала! — сказала Люда с вызовом.
— Люблю старушек… — начал Толмачев. — А за что люблю старушек? Не знаешь?
Люда молчала.
— То-то и оно! За ними можно идти не шатаясь.
— Почему? — не выдержала Люда.
— А из них песок сыплется.
Люди рассмеялись коротким, жестким смехом.
— К вам жена сегодня приезжала?
— Жену не трожь! — с механической строгостью сказал Толмачев.
— Мать не трожь, жену не трожь, кого же трогать-то?
— Меня… Трожь меня, сколько душе твоей угодно…
— Да будет вам! — прикрикнула на него Люда. — Небось, слышно!
— А пусть слушают, лапа… У нас все аккуратно. И слушать-то некому — одни спят, другие пьянствуют…
— Больно вы аккуратный! — перебила Люда. — Со всеми или только со мной?
— Со всеми… — В голосе Толмачева слышалась усмешка. — А с тобой особенно. Ну же, лапушка, уничтожай дальше соперниц.
— А вы и с Кретовой гуляли? С квашней щебетовской?.. Очень красиво!..
— Баба не квашня, встала да пошла… Кусай, кусай их, лапушка, точи зубки.
— Погодите!.. — тревожно сказала Люда, — Кто это там?.. Вроде Матвеич…
— Чего испугалась? Я ж тебе говорил про стариков…
— Да ну его! Вечно шныряет, высматривает… Терпеть не люблю, когда за мной следят. Пойдем отсюда.
— Куда?
— Да хоть к мосту.
— Ох, завлекаешь ты меня, лапуня… — И я услышал замирающие шаги.
Кто-то шумно, горестно вздохнул и вдруг тоненько заскулил. Это Валету что-то приснилось: лес, следы на росе?.. Потом он стал жалобно повизгивать и засучил по полу лапами…
…Проснулся я от близкого шума. Открыв глаза, я увидел в слабом мерцании пригашенной лампы Матвеича, подбиравшего с пола оброненный пояс-патронташ.
— Аккуратнее надо, — послышался шепот Толмачева. Он сидел на койке, вкось от меня, и расстегивал ворот рубахи.
— Кабы все беды такими были… — проворчал Матвеич и кинул патронташ к нему на кровать. — А девчонку ты оставь в покое, это я серьезно тебе говорю.
— Шпионишь? — Толмачев неторопливо стягивал рубашку через голову.
— Хватит с тебя баб…
Теперь я не видел Матвеича, а голос его звучал сверху, — верно, старик забрался на печь.
— Не лезь не в свое дело.
Толмачев повесил рубашку на спинку стула и нагнулся, чтобы снять сапоги.
— Смотри, Толмачев, я не всегда добрый!..
— Брось, Матвеич! Тебе ли грозиться? Сидел уж раз, знаешь, почем фунт лиха.
— Я через Сталина сидел, нечего меня этим попрекать. А к Людке не прикасайся.
Со стуком упал сапог, за ним другой.
— Не угомонишься — через меня сядешь, — равнодушно сказал Толмачев.
В полумраке был смутно различим лишь абрис его фигуры, но никогда еще не видел я с такой завершенной отчетливостью этого человека: красивого, равнодушного, высокомерного, мертвого ко всему, что не было его внутренней целью. Ястреб-тетеревятник на крыше лесникова дома — та же отрешенность и сосредоточенность, беспощадность и спокойствие.
— Мне садиться не за что, — хорохорился Матвеич. — У меня все чисто.
— А керосин казенный куда девался? Лампа-то бензином с солью заправлена.
— Да ты что?.. — Матвеич задохнулся. — Вас же с Пешкиным выручал… Мне-то какая корысть?.. Я с этого копейки не имел…
— Хоть бы и так, — спокойно сказал Толмачев. — Все равно статью подберут.
— Ну и сволочь ты, Толмачев! — Матвеич тихонько заплакал. — Бог мой, какая сволочь!..
— Вот ты всегда так, — укоризненно произнес Толмачев, прошлепал босыми ногами по полу и сунул в печь портянки. — Наговоришь чего не надо и сам же расстроишься. — Он вернулся к своей койке, стянул брюки и полез под одеяло. — А за Людку ты не думай. Девка в пору вошла, никуда тут не денешься. Какой-нибудь сопляк хуже обидит.
— Я не с того… Людку, может, и не сохранить. Страшно, что тебя никто, кроме меня, не знает! Как только земля такого гада носит?.. Стольких людей обнесчастил…
— Да ведь и меня, Матвеич, жизнь не помиловала, — зевая сказал Толмачев, и койка заскрипела под ним.
Валет поднялся и, стуча лапами, подошел к егерю.
— Пшел!.. — тихо прикрикнул на него Толмачев. — На место!
— Тебя жизнь не помиловала! — с горечью говорил Матвеич. — Может, раз улыбнулось счастье жалкой твоей бабе, когда она поверила, что тебя нет. Будь ты хоть малость человеком, оставил бы все как есть. Нет, ты ей всю жизнь поломал, ты ее вечной казнью казнил…
— А мне не было казни? — глухо и серьезно сказал Толмачев. — Ври, дед, да не завирайся. Я с ножом в сердце жил…
— Может, и так!.. Да только было да сплыло… Ты же счастливый, сволочь! Под твою дудку и жена и дети пляшут. У тебя и дом, когда захочешь, и все удовольствия от дому. Но ты шляться привык, ты работать не хочешь, жить в семье не хочешь, тебя на сладенькое тянет!.. Ох, до чего я тебя ненавижу!