Анатолий Злобин - Только одна пуля
— Какой разговор, товарищ майор? Документы в порядочке, мы тоже дисциплину понимаем, особенно в нашем славном тылу. Только вы меня не задерживайте, поезд через три часа отходит. Мне войну кончать надо. Там я и строевой подзаймусь.
— Ишь ты, — усмехнулся майор, предчувствуя длительное развлечение с этим окопным простаком. — Ты каким же фронтом командуешь? Или от Ставки?
— С Первого Украинского, — ответил Сухарев невпопад, ибо в этот момент увидел левую руку майора, потемневшую и скрюченную в запястье. Майор пытался покалеченной рукой удержать командировочное предписание, а правой разворачивал его. Лейтенант поспешил на выручку. Первый солдат уже начинал лыбиться. Тут и Сухарев оценил значение своего полунескладного ответа, успев, однако же, досадливо подумать о майоре: «Неплохо пристроился, ему и рана на пользу…»
Но жердястый не умел читать чужих мыслей. Он оставил официальщину и подступил к Сухареву:
— С Первого Украинского? Вот это встреча! А какая дивизия?
— Сто …адцатая, товарищ майор, — молодцом доложил Сухарев, с облегчением признавая что судьба — индейка.
Этот ответ вызвал еще более обильный прилив восторга. Жердястый отмахнулся от предписания, а здоровой рукой что было силы припечатал сухаревское плечо.
— Вот так встреча на пустынном перекрестке! — повторил майор в радостном угаре. — Куда же вы теперь забрались?
— Плацдарм на Нейсе держим.
— Ишь ты — до Нейсе! — восхитился жердястый. — А меня как раз за Днепром поднакрыло черным крылом. Под Коростенем, в ноябре.
— Шагали не загорали, — подтвердил Сухарев, стараясь не гордиться.
— Что же мы стоим? — удивился майор на самого себя и тут же принял решение. — Значит, так, Пирогов, — объявил он лейтенанту. — Остаешься старшим. Продолжайте обход. Встретимся в девятнадцать ноль-ноль у кинотеатра «Аврора». А мы с земляком пройдемся. — Он оборотился к Сухареву: — Майор Дробышев. Кличут Василием. Как тебя?
Так началось это шапочное знакомство, готовое тут же перерасти в вечную дружбу. Патрульные козырнули и двинулись вдоль улицы, бдительно оглядываясь по ее сторонам. От бульвара полз трехтонный грузовик с черным прожектором в кузове. На углу кинотеатра висела красочная афиша, изображающая полурастерзанного и забитого до крови матроса в рваной тельняшке, под матросом прохаживались одинокие девочки, с предельной решимостью поглядывающие на военных.
— Кенигсберг не взяли, не слышал? — спросил Сухарев вослед черному прожектору. — Может, нынче будет? Хотелось бы глянуть на московский салют. А то война кончится — и не увидишь.
— Так и быть, я тебе салют организую, — пообещал вечный друг, увлекая Сухарева в ближайшее будущее.
Забегаловка нашлась за углом. Дробышев пошептался со знакомой буфетчицей и принялся перебрасывать на мраморный круг столика кружки с пивом, где вскоре образовался белейший пенистый прибой, доходящий до самых губ. Сухарев извлек из мешка и разместил меж кружек флягу с трофейным спиртом. Немедля двинули с прицепом.
— Так как тебя зовут?
— Иваном.
— Тогда за победу, Иван Батькович. Махнем не глядя? — Дробышев кивнул на сухаревские сапоги, похоже, они с самого начала ему приглянулись, и если бы не Украинский фронт…
— Не могу, — отвечал Сухарев с внезапно открывшейся душевной болью. — Не мои, боевого друга.
Майор кивнул с пониманием:
— Известное дело, тогда носи. А после тебя еще кто, — он посмеялся над предполагаемой кончиной вечного друга. — Так что не горюй: если не ты, то сапоги до Берлина дотопают, это точно, таким самоходам износа нет.
Сухарев обиделся:
— Я и сам дотопаю.
— Топай, мне не жалко, — соглашательски уступил Дробышев. — Капитана Нечкина помнишь?
— Вроде нет. А что с ним?
— Жахануло под Луцком. Мировой был мужик, политический, министр иностранных дел. А лейтенант Карасик? Как он?
— Это который Карасик? — переспросил Сухарев, быстро хмелея на пустой желудок.
— Ну офицер связи. Долговязый такой, на гитаре зверски играл. Аркашка Карасик.
— Ах Аркашка, так бы и говорил. Под Сандомиром на засаду напоролся. Награжден посмертным орденом. А ты хотел бы после своей смерти орден получить?
— Значит, так, — Дробышев поднял кружку, с прищуром вглядываясь в пену прибоя. — Очередной тост мы поднимаем за философов, которые любят ставить вечные вопросы, однако не знают на них ответа. Давай, Иван, двигай науку, за тебя, дурака. Я тебе так отвечу: если помирать, так с музыкой. А без музыки помирать скучнее. Ты меня понял, Иван?
— Я тебя понял, Вася. Мне мысль твоя близка, и я ее приветствую всей щедрой душой. Ты ко мне в Сибирь приедешь?
— Я бы на Нейсе к тебе поехал, вот это жизнь…
— Ты Коркина Володю знал? — спросил Сухарев, себя перебивая.
— Комбата? Заводной такой, да?
— Нет, он помначштабом ходил. Погиб героической смертью, но по-глупому. Он москвич был.
— Большой ты философ, как я погляжу. Одно скажи мне: ты на фронте умную смерть видел? Была там хоть одна умная смерть?
— Ах, Вася, ты чертовски прав, не бывает на войне умных смертей. Но я тебе скажу честно, как другу: есть осмысленные смерти. Я, к примеру, два раза мог погибнуть осмысленной смертью, и это было бы полезно…
— Так чего же не погиб?
— Раздумал, Вася. Я в последний момент раздумал. Я решил, что лучше жить осмысленно. Приказ выполнил, и при этом осмысленно избежал смерти.
— А по-глупому?
— Что по-глупому?
— Сколько раз мог?
— Сто один с перебором. Осмысленная смерть не каждому дается. Ведь мы с Володей в одном… — Сухарев хотел сказать «окопе», но вышло ближе к правде, — блиндаже. Его послали, а мог бы и я вместо него… знаешь, как это бывает, бездарный бой. Ты меня понимаешь?
— Я тебя понимаю, Иван. За что же мы сейчас с тобою?
— За нее — за победу!
— Принимается единогласно. Ай, какая распрекрасная жизнь после победы пойдет. Не надо будет ни других убивать, ни самому умирать, это же чудо, а не жизнь. Хоть бы одним глазком на ту жизнь глянуть.
— Я тебе скажу, Вася, какая жизнь пойдет. Я это точно знаю.
— Какая? Открой мне скорее, Иван.
— Ракетоносная.
— Ай, Иван, просто замечательно. Я приветствую нашу ракетоносную жизнь. Теперь я точно установил, кто ты есть. Ты не философ, ты романтик.
— Я романтик, Вася, ты меня понимаешь. Вот слушай:
Идут века, шумит война,
Встает мятеж, горят деревни,
А ты все та ж, моя страна,
В красе заплаканной и древней.
Доколе матери тужить?
Доколе коршуну кружить?
Я как в атаку или разведку, всегда вспоминаю.
— Вот это стихи! — восхитился Василий Дробышев. — Сам сочинил или из книжки? Дашь потом списать? Я ведь тоже москвич, как этот твой…
— Коркин Владимир, помощник начальника штаба по разведке. Мы с ним в разведку за «языком» ходили. Скажет, как отрежет. Сильный был мужик. Формулы открывал…
— Да, дела, жалко парня, — майор пригубил кружку и передохнул. — Ты с десятилеткой? И я. Не успели мы больше. Война все в нас убила.
— Понимаешь, какая катавасия, — оживился Сухарев, ободренный мимолетным сочувствием. — Из-за него я и встрял в эту историю. Первый раз в столице, на сорок восемь часов, за машинкой меня послали. Управился по делу за три часа. Имеется резерв времени. Рассчитывал в парк культуры на трофейную выставку сходить или, по-худому, в Дом офицера на танцы. А майор Петров говорит: отвези заодно похоронку на Коркина, только по-умному сделай. У этого-то Коркина жена была фронтовая, тоже москвичка.
— Это какая же? Из госпиталя? Как ее, Клавка, да?
— Другая. Она, понимаешь, в медсанбате устроилась, специально к нему приехала аж из Ферганы. Они еще со школы вместе, у них крепко было завязано.
— Ага, ага, вспомнил, Валентина! Светленькая такая…
— Да нет, тебе говорят, Маргарита Пашкова, сбежала к нему из института востоковедения, японский язык изучала, вот как! Улеглась моя былая рана — пьяный бред не гложет сердце мне. Синими цветами Тегерана я лечу их нынче в чайхане. Нет, это не про нее, просто так. Да говорят тебе, ты ее не знаешь, если бы знал, запомнил, она такая… Ну беру я у Петрова похоронку, а в голове и мыслей дурных нет. Прибыл в столицу, рассчитывал по-культурному, а все время на больницу ухлопал. Как я доложил ей про Коркина, она сразу того. Она же беременная — откуда мне знать? Я сюда, туда, «скорая помощь», носилки. Вот и нынче весь день по больницам — и все из-за майора нашего. Зачем людям такие страдания?
— Главное, чтоб она родила, — майор Дробышев уже успел поверхностно вникнуть в эту попутную историю, доставшуюся ему в качестве пикантной закуски, и с готовностью распоряжался своим доброжелательным советом, отданным тоном боевого приказа. — Так и записали: рожаем. Важно, чтобы общий баланс жизни оставался без разрушения.