Евгений Пермяк - Горбатый медведь. Книга 2
Снова наступал вечер. Снова наступала тревожная ночь. «Аврора» вошла в Неву, это уже теперь точно. Об этом сказал Степан Петрович Суворов.
Вася! Василий Токмаков! Выручай! Не подведи миль-венцев! Пальни по Керенскому!
И матрос Василий Токмаков не подвел. Пусть не он, а другие произвели выстрел с «Авроры», но Маврикий видел «Аврору» через кумынинского зятя Василия.
Еще не было десяти, как грянул выстрел совсем близко от Литейного проспекта. Это был выстрел не разрушения, а созидания. Выстрел-сигнал, выстрел-призыв. Ему не отзвучать в поколениях. Священным он будет в веках потому, что этим выстрелом-символом начался новый счет годам.
Откуда обо всем этом мог знать Маврикий, да и многие другие. Великое чаще всего бывает простым и обыкновенным…
Однако в грандиозные исторические свершения нередко вкрапливаются комические подробности. В эту ночь «сын русской революции», нарядившись чьей-то дочерью, путаясь в юбках, покинул свое Временное правительство и дунул в Псков, чтобы оттуда начать возвращение невозвратимого.
Об этом люди узнают позднее, а теперь визжат побросавшие оружие стриженые искательницы острых ощущений и похождений из батальона, верного неверному Керенскому. Поднявшие руки женщины в гимнастерках обещают вознаградить победителей, если они пощадят их жизнь. А до их жизни теперь мало кому дела. Их никто не трогает: они никому не нужны.
Юнкера еще пытаются сопротивляться, но те, что поумнее, давно валяются в ногах у солдат и матросов. И кому, спрашивается, они верили. Как можно было ничто принять за что-то.
Хмурый полулежит на своей койке Герасим Петрович Непрелов. Он уже сумел объяснить пасынку свое поведение нервным возбуждением. Теперь со всеми нужно быть если не в миру, то хотя бы не в ссоре. И такой щенок может отправить Герасима Петровича в могилевскую. Если уж посторонний человек Суворов так защищал пасынка, то что можно ждать от Бархатова.
Маврикий не простил и не простит отчиму побоев, но ведь он муж его матери. С этим приходится считаться. Да и не так уж много дней остается жить вместе. Вернется он в Мильву, поступит работать на завод. Переедет жить к тете Кате, и у них будет та самая семья, которая виделась ему в первый приезд Ивана Макаровича в старом дедушкином доме.
Утром, когда на отрывном календаре в комнате казармы еще не был оторван листок 25 октября, а было уже 26-е, пришел Степан Петрович и сказал:
— Временное правительство арестовано…
— Этого и следовало бы ожидать, — сказал с какой-то угодливостью Герасим Петрович.
Суворов зашел ненадолго. Он взял свой чемодан, заплечный мешок и сказал:
— Прощай, товарищ Толлин. Желаю тебе расти в том же направлении. А вам, — обратился он к Герасиму Петровичу, — желаю правильно понять и оценить то, что произошло вчера и сегодня. Прощайте. Ухожу командовать артиллерийским дивизионом.
Долго было тихо в комнате после ухода Суворова. Ни Маврикию, ни Герасиму Петровичу не хотелось начинать разговор. Да и не о чем было разговаривать. Все сказано и в этой комнате, и за ее стенами.
Что было, того уже нет, а что будет, никто не скажет. Значит, не о чем и говорить. Однако же нельзя было все время сидеть молча.
— Вот что, товарищ Толлин, — не своим голосом заговорил Герасим Петрович, — здесь нам делать больше нечего. Мы уезжаем отсюда сегодня. Сейчас же.
И сейчас же, не медля ни минуты, он поднялся, снял с вешалки свою шинель, не спеша, но как-то очень быстро, будто он уже не раз это делал, срезал свои погоны. Затем сорвал с фуражки кокарду и тоже, как и Степан Петрович, взял свой такой же чемодан. Машинально открыл его, потом так же машинально закрыл, а затем сказал:
— Одевайся! Гимназическая шинель останется здесь. Товарищам. Наденешь этот ватник.
И в комнате казармы остались ненужные теперь вещи. Зеркало. Ремень для правки бритв. Несколько книг на полке. Стаканы и чашки. Две тарелки. И кошка. Она была неизвестно чья, но чаще всего находилась в этой комнате.
Кошка хитро прищурилась, глядя на одевавшегося Герасима Петровича. Прищурилась и мяукнула что-то недоброе. Наверно, это все показалось Маврикию, у которого, как он теперь знал и сам, кое-что было сдвинуто, кое-что недовинчено, а некоторое, наоборот, перевинчено в его голове. И тут удивляться нечего. Герасим Петрович, у которого было все на месте и все довинчено, крикнул кошке:
— Брысь ты, окаянная! Все равно не сбудется твое мярганье.
Кошка получила за недобрые предсказания хороший пинок.
XIIГерасим Петрович предупредил дорогой Маврикия:
— Мы зайдем к швее, которая обшивала офицеров ГАУ. Белье и все такое. Там я приведу себя в дорожный вид, а ты поговоришь с ее матерью. Очень образованная женщина. Женщина-фельдшер.
Если принять во внимание, что природа, обделив Толлина ростом, не была скаредна во всем остальном, то нетрудно понять, почему Маврикий заподозрил, что эта женщина не шила белья офицерам ГАУ. Белье выдавалось господам офицерам в сшитом, и хорошо сшитом, виде. Не шила она и «все такое». Не было его. Если платки, так они продавались дюжинами.
Швея жила не близко. На Пятой роте. Когда они подошли к дому, навстречу им выбежала молоденькая, прехорошенькая женщина и хотела, как показалось Маврику, выразить свою радость совсем не теми словами, какими она выразила после того, как опередивший ее Герасим Петрович сказал:
— Знакомьтесь. Мой сын. Маврикий.
— Очень приятно… Очень приятно, — зазвенела она тоненьким голосочком. И Маврик услышал в этом звоне, что ей вовсе не приятно, а даже очень неприятно знакомиться с ним.
Они вошли в маленькую уютную квартиру с ковриками, салфеточками, пуфиками, слониками, кошечками, свинками, куколками, пасхальными яичками и венчальными свечами под стеклом в киотах икон в переднем углу.
— Я очень скоро, — сказал Герасим Петрович, проходя в комнаты следом за швеей.
— Сюда, прошу сюда, молодой человек, — пригласила не очень еще старая женщина, видимо, мама молоденькой швеи.
Оказавшись на кухне, Маврикий очутился в такой блистательной чистоте, что едва удержался, чтобы не раскрыть от удивления рот. Таких кухонь он не видывал никогда и нигде. Здесь будто был парад мисок, кастрюль, сковород, ножей, поварешек, каких-то неизвестных ему инструментов и всего, что составляет, видимо, радость жизни обитателей этой квартиры.
Не очень старая женщина старалась быть приветливой, но по всему было видно, что ей трудно достается это старание.
— Да, да, — вздыхала она, — такое несчастье. Сначала царя, потом и этих очень приличных господ. Такое несчастье.
Маврику было непонятно, почему для нее-то вдруг оказывается несчастьем свержение царя, а потом свержение правительства Керенского. Но вскоре недоумение рассеялось.
— Я и Наточка шили только богатым и высокопоставленным, а не всякому встречному. А теперь что? — спросила она. Спросила и объяснила — Сначала свергли высокопоставленных, а вчера полетели и богатые. Как же жить? Кому шить?
Она всячески занимала разговорами Маврика, и он теперь, на шестнадцатом году, точно знал, что его отчим пришел сюда не за белошвейным заказом. И все же в незлопамятной душе Маврика находилось оправдание и в этом непростительном случае. Война. Одиночество. А она удивительно хороша собой. Как мотылек. Невысокого роста. И такой голосок. Как флейта. А может быть, лучше сказать — свирель. А может быть, просто пикулька, но пикулька, которая может перепищать оркестр…
— А шили мы, — продолжает Наточкина мама, — и на великих княжон и на княгинь. А однажды… Однажды шили мы самой государыне императрице, — теперь уже явно привирала Наточкина мама, найдя молчаливого слушателя, не смеющего показать, что ему вовсе не интересна эта белошвейная болтовня.
— Ну вот я и готов!
Появившегося в дверях Герасима Петровича было трудно узнать. Он был одет совсем как омутихинский дядя Сидор. Только не в лаптях. Сейчас Маврикию бросилась в глаза рыжеватая щетина несколько дней не брившегося отчима.
Он, значит, давно готовился к побегу.
Чемодана при нем не было. Его заменил из грубой ряднины, какую ткут в примильвенских деревнях, большой мешок.
— Прощайте, Наталья Николаевна. Да хранит вас бог за помощь в такую трудную минуту. Маврик, попрощайся с тетей Наташей.
— Всего хорошего, — поклонился Маврикий и заглянул в ее глаза. А в глазах омут. Бездонный, еще незнаемый, но уже манящий… Нет, еще не манящий, но поманивший его в эту минуту омут. И что очень приятно, она не выше его ростом.
— Можно поцеловать вашего мальчика? — вдруг спросила Наточка.
— Конечно, конечно, — почему-то обрадовался Герасим Петрович.
Маврику тоже было приятно, хотя и не вполне понятно это желание.