KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Советская классическая проза » Владимир Амлинский - Тучи над городом встали

Владимир Амлинский - Тучи над городом встали

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Владимир Амлинский, "Тучи над городом встали" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

А как бы поступил настоящий человек, настоящий мужчина сейчас, уже после всего этого?

Я вижу, как она подняла лицо, вижу, что глаза у нее стали безразличные и она словно примирилась с чем-то или с невозможностью чего-то. Она взяла злосчастные миски и стала медленно выливать суп в кастрюлю. Я глядел на нее и уговаривал себя, что она противна мне. Но самое удивительное было то, что она не была противна мне, и я это знал с самого начала, с первого дня, и как бы я ни уговаривал себя, что я ненавижу ее, я ее навидел (я всегда для краткости употреблял это слово — надо не бояться новых оборотов).

Она стоит спиной ко мне. Она высокая, но не как некоторые женщины, что похожи на метлу или на жердь. Она высокая, но плотная и, видно, сильная, ноги в серых нитяных чулках — мускулистые, с высоким, крутым подъемом. Мне не нравится, когда у женщин плоские ступни. Кажется, что ноги ввинчены в землю и не могут от нее оторваться.

И вообще отец понимает... Но что-то есть в ней забитое. Может, это оттого, что родители погибли в первые дни войны. А может, она и всегда такая была, такой уж характер. Или оттого, что меня боится, или еще почему-нибудь? А чего ей меня бояться — кто я, «злой мальчик», что ли? Я ведь с ней вполне нормально, только без всяких разговоров, без всяких там симпатий и антипатий. Здравствуйте — до свидания. Но вот сегодня я треснул, как старый, сгнивший рояль, треснул и издал истошный звук, аж самому противно. Но извиняться я не могу. Мура это — извиняться. Пусть барышни извиняются.

Она все стоит, смотрит в пустые миски, плечи у нее опущены. Все-таки она женщина, а женщины всегда переживают. Мать всегда все переживала. Но мать быстро отходила. «Ты не умеешь сердиться, — говорил ей отец, — это плохо. Настоящие люди должны уметь сердиться». Мне кажется, здесь он был неправ.

Я быстро открываю дверь и вхожу в комнату.

— Знаете, что... Я за это время что-то проголодался. Я, пожалуй, поем.

Она долго неулыбчиво смотрит на меня. Потом наливает в кастрюлю вторую миску, зажигает керосинку.

— Да вы не грейте, — говорю я ей. — Я и так могу.

— Зачем же так? Мне погреть нетрудно.

Стоит у керосинки, курит самокрутку, дым у самокрутки такой, что даже у меня на расстоянии глаза слезятся. А я сижу за столом, молчу. Положение идиотское. Она тоже молчит. Бледная она все же, но это, неверно, оттого, что курит... Она молчит, и я молчу. Только у нее дело есть — суп греть и курить, а я сижу, раскинув руки на столе, будто я не у себя дома, а в школе, на экзамене, стол пустой и шпаргалок нету. Тут поневоле раскинешь руки. А суп, подлый, все не согревается, только кастрюля чуть позванивает. Наконец звон этот прекратился и перешел в густое гудение, и снова нетерпеливо и яростно забил пар. Она молча налила мне одному.

— А вы?

Она поколебалась. Я подумал: видно, ты-то умеешь сердиться, ты-то из незабывчивых. Я уверен был, что она не станет есть со мной, а будет дожидаться отца. Она мгновение поколебалась, сделала последнюю затяжку, исподлобья поглядела на меня серыми, широко отставленными друг от друга глазами и молча плеснула в свою миску супу. Именно плеснула, а не налила деревянной ложкой, бережно и старательно, как раньше. И все-таки она села со мной. Я придумывал, что бы ей сказать. Я уже чувствовал, что мне невыносима эта тишина, что у меня даже уши начинают болеть от этой тишины. Но я так и не придумал, что же ей сказать...

И тут вошел отец. Он прерывисто дышал, как всегда, когда приходил с улицы. Казалось, что он не входит домой, а вбегает. Будто опаздывает. Он посмотрел сначала на меня, а потом на нее. Он увидел, как мы едим, вдвоем за большим пустым столом. Он пришел с улицы, торопился, а теперь он был дома и не мог сразу разобраться в том, что здесь было. Он просто видел, как мы сидели и ели: она и я.

Он улыбнулся и сказал негромко и очень довольно:

— Рубаете, ребята? Вот это правильно. Это вы молодцы, весело рубаете. А мне с вами можно?

Она промолчала. А я сказал:

— Еще бы... С тобой еще веселее будет.

Глава 7

Последние дни отец приходит совсем поздно. Не из-за нее. Сейчас у него очень много работы. Все его лекции для студентов прекращены. Целые дни он проводит в госпитале, делает сложнейшие операции на мозге. Тяжелораненых доставляют сюда, в глубокий тыл, специальными эшелонами. В госпитале давно уже не хватает мест, а новый корпус до сих пор не достроен. С отцом случилось чудо: он почти не читает газет. Только по радио сводки слушает. А я наоборот... Я внимательно читаю газеты: они успокаивают меня. Там можно узнать про геройский рейд буденновской кавалерии в тыл врага, про то, как сталинский сокол сбил двух немецко-фашистских стервятников, про то, как мальчик-партизан бутылкой с зажигательной жидкостью поджег танк. Когда я читаю газеты, мне кажется, все в порядке. Даже о том, что немцы берут города, там говорится спокойно, без паники, как будто так и было задумано. И потом, если немцы и берут города, то они «несут огромные потери в живой силе и технике».

Я говорил об этом отцу, а он молчал или сумрачно усмехался. Однажды он сказал мне: «Ты бы лучше поиграл в солдатики».

И все-таки я знаю: враг будет разбит. Будет разбит. Иначе быть не может. Скорее перестанет существовать мир, чем кончится наша страна. Этого не будет никогда, даже если мы сдадим все свои города — Москву, и Ленинград, и Киев, даже если мы сдадим тот город, в котором мы сейчас живем. Никогда...

Чтобы все изменилось, чтобы не было того, что было всегда: пионерской зорьки на рассвете, школы днем, последних известий, которые читает Левитан, вечером? Чтобы не было нашего 1 Мая и нашего 7 Ноября? Чтобы по радио не играли позывных «Интернационала»? Чтобы каждым утром не приходила газета «Правда»? Чтобы дети не играли в «красных» и в «белых»? Чтобы на школьных утренниках не пели «Широка страна моя родная...»? Чтобы страна стала огромным концлагерем? Чтобы немцы входили в наши города? Чтобы они шли по Волхонке и Чистым прудам, чтобы они жили в нашей квартире? Нет, не мог я этого представить, так же, как человек не может представить, что его не будет на свете. Это я мог представить с другими странами, с Францией, с Англией, с Америкой. Эти страны были чужими мне, хотя мне нравились американцы, англичане и особенно французы.

До войны мне все нравилось. Мне даже немцы нравились, несмотря на то, что они уже начали... Наш классный всегда говорил: «Это одна из самых разумных наций». Мне они перестали нравиться потом. Потом, когда нам показывали кинохронику, где они шли убийственным, каким-то неприличным гусиным шагом, равняя на экран сведенные в восторге и торжестве скулы, шли по пустым, вымершим площадям. Это были удивительные, нечеловечески безлюдные и траурные площади. И немцы все казались мне на одно лицо. Я знал: они разные, есть и хорошие, есть и коммунисты... Но сейчас не хотелось в этом разбираться Когда-нибудь, когда победим. И еще помню другие хроники, где Адольф лаял с какой-то трибуны и весь дергался, будто ненормальный, и был очень смешным и от этого особенно страшным.

А когда уже во время войны нам в школе однажды показывали фильм «Чапаев» и мы смотрели его в восьмой или в десятый раз и все знали наизусть, — я ждал одного места, того места, где белые идут в психическую атаку. Они шли точь-в-точь, как фашисты по пустой, мертвой площади, таким же точно шагом, и когда Чапаев и Анка начали косить их, я снова знал все наперед и снова волновался и слышал, как младшеклассники орали: «Бей немцев, гадов, гитлюриков!» А потом мы все кричали и топали ногами, а учитепя не одергивали нас, хотя это был школьный просмотр. И всем было весело и азартно оттого, что эти самые немцы ложатся под нашим огнем и уже не будут по-заячьи вскидывать ноги и идти по площадям, похожим на пустыни. И когда сеанс прерывался, и начиналась воздушная тревога, и нас вели в бомбоубежище я думал: вот и кончилось кино...

И наш классный спускался вместе с нами в бомбоубежище. Там было холодно и тихо, и стены были коричневые и влажные, а на них висели инструкции.

И вдруг классный начинал чихать. Он был маленький, а чихал громогласно, перекатами, затяжными залпами, со свистом и с воздушными волнами. Его чихание отдавалось в низких сводах бомбоубежища, как грохот зенитки. И нам становилось смешно, и странная, настороженная тишина исчезала. Я думал: «Ну и чудак, наш классный, это он нарочно, он знает, что мы дурачки — нам покажи палец, и мы рассмеемся. А тут такой чих». Только потом я понял, что просто классный не переносил сырости. У него была мгновенная реакция на сырость: он чихал.

Потом, когда он успокаивался, он севшим после чихания голосом рассказывал нам исторические анекдоты. Он был историк и знал массу всяких случаев: о том, как Наполеон сказал в Египте перед боем: «Ослов и ученых на середину!», — о встрече Гейне и Гёте, о всяких других деятелях, и рассказывал он про них так, будто сам был там и все видел своими глазами. Привирал он, видно, здорово, но от этого его рассказы становились только интересней.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*