Андрей Островский - Напряжение
— Это посторонняя? — показал пальцем Арефьев на женщину.
— Билетерша. Случайно попала в кадр. — Турчанинова подняла с газеты фотографию, посмотрела, положила обратно. — Здесь интересно положение руки штатского. Как будто он хочет что-то передать капитану.
— Передал? — спросил Дранишников.
— В данном случае — нет. А теперь посмотрите сюда: передает капитану спички. Это было уже потом, внизу, когда началась воздушная тревога.
— Отлично, — сказал Арефьев, рассматривая отпечаток. — О чем же они говорили?
Турчанинова передала их болтовню. Арефьев, держа за кончик дужки очки у губ, покачивал головой, как бы уясняя смысл. Спросил, правда ли, что в четверг в театре дают «Свадьбу в Малиновке» и, получив утвердительный ответ, отпустил Турчанинову.
— Связь Богачева и Самохина есть, зафиксирована, — сказал он, оставшись с Дранишниковым наедине. — Что по-твоему, Олег Сергеевич, следует из их разговора?
— Предупреждение о какой-то опасности и назначение встречи на четверг, в четырнадцать часов.
— Все это так. Предупреждение об опасности… Неужели что-то почуяли? И где встреча? Повторять ее в театре они вряд ли станут — неразумно. Но подстраховаться необходимо. По-видимому, она произойдет в месте, им обоим известном. Но, возможно, встречаться Самохин будет не с Богачевым. Даже более вероятно, что не с Богачевым. Олег Сергеевич, принеси мне все, что у тебя есть о Самохине. Кстати, он курит?..
24. БЫЛЬ ВМЕСТО СКАЗКИ
На следующий день после принятого тогда решения Бенедиктову удалось с помощью Дранишникова устроить Тасю в Морской госпиталь.
Он боялся, что Тася воспротивится и — еще хуже — упрется в своем нежелании идти туда, но она восприняла слова мужа спокойно, с поразительным безразличием. Какой-нибудь километр до проспекта Газа они добирались полтора часа, останавливаясь через каждые десять — пятнадцать шагов. Тася брела, как во сне, от частого неглубокого дыхания быстро уставала.
— Тебе нехорошо, мышонок? Отдохни, успеем, — говорил Бенедиктов, придумывая, как бы облегчить ее движение.
У Аларчина моста он оставил ее, а сам пошел в дом. На счастье, во дворе он наткнулся на брошенные кем-то и уже почти засыпанные снегом детские санки с облупившейся краской и железной спинкой. Усадил Тасю и, подталкивая ее в плечи, осторожно повез…
Теперь он мог не беспокоиться, что она одна и без присмотра. Иногда ему удавалось узнать по телефону о ее самочувствии, иногда передать ломтик хлеба или несколько конфет. Дважды ему посчастливилось проникнуть в палату. Во второй раз он отметил, что Тасины щеки приобрели живой цвет, а в глазах появился блеск, которого давно у нее не видел. Она спросила его о какой-то ерунде — это тоже ему понравилось. И хотя она была еще слаба, у него появилась уверенность, что она встанет.
Он не ошибся. В следующий раз Тася вышла к нему в коридор сама, медленно ступая и качаясь, как камышинка, стриженая, в синем халате. Бенедиктову показалось, что глаза ее и рот как бы стали больше. Он заключил ее в свои объятия, почувствовав под руками ребра, и повел к скамейке.
К Тасе вернулась прежняя ее живость, что так любил в ней Бенедиктов. Торопясь выложить все, что у нее накопилось, и перескакивая с одного на другое, она рассказала о Сонечке, соседке по палате («Муж у нее лейтенант, подбил два фашистских танка зажигательными бутылками»), сводках, которые они слушают по радио и обсуждают все, кто в состоянии говорить, Вере Дормидонтовне, тоже из ее палаты, милой и несчастной женщине, умершей накануне («Знаешь, она чувствовала, что умрет, все время плакала»…), врачах, особенно ее лечащем капитане Вербицком («На вид такой медведь, неразговорчивый, но в душе жуткий добряк!»).
— Он мне симпатизирует, представляешь? (Бенедиктов постарался не расслышать.) Мне-то, такой страшилище? Дистрофику! Значит, я все-таки у тебя ничего… — Посмотрела на мужа кокетливо. Ах, как ему хотелось поцеловать ее в это мгновение, но проклятая сдержанность не позволяла на виду у всех! — Может быть, поэтому он назначил мне вливание глюкозы. Величайшая ценность, ты просто не представляешь! На вес золота… Это меня и поставило на ноги.
— Не хвастайся и не воображай, ничего в тебе особенного нет, — шутливо сказал Бенедиктов, показывая глазами, полными любви и нежности, что его слова следует понимать в совершенно обратном смысле. — Как сердце?
— Ничего. Немного пошаливает, Вербицкий прослушивает глухие тона, но говорит, что это не страшно.
— Кормят чем?
— Ну чем… Манная или овсяная каша, жидкая, конечно, на воде и без жира, щи с листком капусты… Но зато три раза в день и горячее. Настой заставляют пить хвойный…
— Правильно делают. Есть-то хочется?
— Еще как!..
— Ну и прекрасно, — сказал Бенедиктов, вспоминая, как Тася отказывалась от еды.
Они сидели в узком чистом коридоре. Мимо ходили женщины, задевая их подолами синих халатов. Бенедиктов держал в руках Тасину ладонь с хрупкими, тонкими пальчиками, время от времени пожимал их и подносил к губам. Но от его внимания не ускользали тележки, на которых везли покрытых с головой простынями. Он насчитал три за время их разговора.
— Вербицкий сказал, если все так пойдет дальше, он меня через неделю выпишет. Я уже считаю дни. Не представляешь, как я соскучилась!.. Пожалуйста, принеси мне одеколон, он в аптечке в тети Машиной комнате, вату и губную помаду. Хочу быть для тебя красивой. Найдешь ее на маленьком столике. Запомнил? Не забудь… Ах, как хочется на улицу, пусть холодную, с бомбами и обстрелами, без трамваев, без автомобилей, без птиц… Домой хочу. Мне кажется, что я начну новую жизнь.
— На завод надо устраиваться, я все-таки говорил о тебе, — с решимостью вставил Бенедиктов.
Она кивнула:
— Я сама об этом думала. Надо.
Бенедиктов ушел от нее в состоянии радостного, счастливого возбуждения, чувства, которое давно не посещало его. Он не шел, а парил, вспоминая Тасин повеселевший голос, глаза, в которых проснулось женское кокетство, прощальную улыбку, быстрый смущенный поцелуй.
Это возбуждение, как порыв ветра, вскоре прошло и сменилось душевным покоем, сознанием того, что кошмарное прошлое больше не вернется, а впереди — жизнь, какой бы бедственной ни была, все-таки жизнь!
Принести на неделе мелочи Тасе Бенедиктов не смог: по-видимому, у Дранишникова что-то осложнилось, и он, пребывая в мрачном состоянии духа, требовал от капитан-лейтенанта усиленного внимания к Нефедову и каждодневного доклада о нем. В эти же дни пришлось ходить в Политехнический институт и в конструкторское бюро, где до войны работал Богачев. Ни о каких отлучках не могло быть и речи. Бенедиктов успевал лишь позвонить в госпиталь, узнавал: температура у Таси нормальная, а состояние — удовлетворительное.
Капитан Вербицкий назначил выписку на понедельник. В воскресенье Дранишников крайне неохотно отпустил Бенедиктова на несколько часов, и Всеволод Дмитриевич пошел домой, рассчитывая хотя бы немного привести в порядок комнату, запасти воды, дров и оттуда отнести передачу Тасе.
Он шел по любимым и хорошо знакомым местам: с канала Круштейна через деревянный мост свернул на Мойку и дальше — по направлению к Пряжке. Тася открыла ему этот тихий, полный очарования уголок (Бенедиктов не знал, что потом будет работать в этих местах), в стороне от магистральных улиц — окраину в центре города, — где пахло водой, тополями, корьем и свежими досками, где колыхалось на веревках белье, а земляные берега без решеток поросли мелкой травкой. Они не раз гуляли тут, сидели на деревенской скамеечке, смотрели на черную воду, в которой отражались, поблескивая и качаясь, звезды, и кидали в нее камешки.
Сейчас здесь все было бело от снега. Дул ледяной ветер; откуда-то несло гарью. Снег искрился на солнце. Не останавливаясь, Бенедиктов чихнул громко и с удовольствием и похлопал руками: на солнце мороз казался еще более свирепым.
На проспекте Маклина он повертел носом — дымом пахло сильнее. Неосознанная тревога заставила торопиться. Вскоре он увидел вдали — в той стороне, на том углу — метнувшееся пламя, и сердце упало: горел их с Тасей дом, горела «сказка»…
Он встал напротив, где всегда была трамвайная остановка, поднял невидящие глаза. Они с Тасей часто со своего седьмого этажа наблюдали, стоя на балконе, подбегавшие сюда вагоны, толпу, исчезавшую в них. По проспекту проходила трасса из торгового порта, и они считали новенькие, с обернутой бумагой бамперами и мчащимися гончими на крышках радиаторов легковые «линкольны», купленные за границей. «Линкольны» кричали непривычными голосами клаксонов и неслись один за другим, занимая весь проспект от Аларчина моста до улицы Декабристов. Иногда Бенедиктов, идя домой, замечал на балконе знакомую фигурку в светлом платьице и приветливо махал ей рукой…