Василий Росляков - Мы вышли рано, до зари
— Ладно, наливай, — соглашается Алексей Петрович. — Наливай.
Горит костер, к черному небу с треском летят искры, над заречным курганом встает красная татарская луна, внизу чуть слышно хлюпает в берег речка Осетр. Доцент Небыков и старший преподаватель Лобачев пьют водку. Они сидят друг против друга с красными от костра лицами — смахивающий на азиата Алексей Петрович и седоволосый, с твердым подбородком Небыков.
— Ты мне аргументы давай, — говорит Дмитрий Еремеевич. — Я могу разбить любые аргументы.
— Ты, Дима, не прав, — возражает Лобачев.
— Это не аргумент, — отмахивается Небыков. — Нет аргументов, — значит, нет спора.
— Хорошо, — говорит Алексей Петрович, — крестьяне вымирают, верней, становятся другим сословием. Сотрутся последние грани, и не будет ни рабочих, ни крестьян, ни интеллигентов — будут люди, во всем равные друг перед другом.
— Сотрутся, — повторяет Небыков. — А деревня уйдет навсегда… Понимаешь? Навсегда… Ну ладно, Леш, давай… поехали.
Алексей Петрович стукнул стаканом о стакан Небыкова и ответил:
— Поехали.
— Дима, — говорит Лобачев, — ты помнишь эту девчонку, которая тебя на собрании?
— Помню. К отчислению ее представлял…
— Все же молодцы они, — говорит Алексей Петрович.
— Работать не хотят. Я бы их заставил работать.
— Дима, а если бы эту девчонку посадить вот сюда, рядом с тобой, и водки дать?
Дмитрий Еремеевич улыбнулся открытым ртом.
— Ты прав, Леш, контакта у нас нет с ними. — И еще раз улыбнулся. — А что, — Дмитрий Еремеевич хлопнул по комлю бревна, на котором сидел. Ему очень понравилась эта мысль. — Ге-ге… А что! Посадить ее сюда и водки дать… А Виля Гвоздева я разбил в пух и прах. Родители у него порядочные, и сам парень неплохой, но путаник. Мозги надо чистить…
Сняли уху и поставили чайник. Татарская луна незаметно поднялась и выстелила через Осетр чешуйчатую дорогу. Дмитрий Еремеевич хлебнул немного ухи, ковырнул разваренную рыбу и как-то вмиг обмяк, уронил голову на грудь. Не поднимая головы, он с трудом выговорил:
— Ты, Леш, можешь спать. Я спать не буду. — И тут же захрапел.
А ночь уже начала размываться, зеленеть. Забрезжили горбатые поля, зарозовело за темной дубравой. Щелкнула в прибрежных кустах невидимая пичуга.
— Ты мне друг? — неожиданно спросил сонный Небыков. — Тогда выпьем.
Лобачев налил в стаканы, протянул Дмитрию Еремеевичу. А тот поднял тяжелые веки и замер. И плохо повинующимися губами выговорил:
— Помолчи! — Небыков отстранил Лобачева, встал и обнял его свободной рукой. — Вот… за это… — Из-под тяжелых век посмотрел он отрезвевшими глазами на занимающуюся зарю, на дубраву, на заречный курган, на русскую предрассветную землю. — Вот за это… выпьем…
— Ах ты сволочь, — тихо проговорил Лобачев. — Ах ты сволочь, — и приник щекой к небритой колючей щеке Дмитрия Еремеевича.
13— Небыков — сволочь, — сказал Игорь Менакян.
— Нет, ребята, — возразила Тамара Голубкова, — он хам.
— Когда я разговаривал с ним, — сказал Виль Гвоздев, — мне казалось: если встать и рявкнуть на него, ударить кулаком по столу, он растеряется и струсит.
— А ты бы встал и рявкнул, — посоветовал Менакян.
— Что вы, ребята, — застенчиво улыбнулся Виль.
Ребята сидели на крыше гостиницы «Москва» за большим ресторанным столом. Перед выездом на практику они устроили небольшой праздник.
— Ну, хватит! — Володя Саватеев поднял рюмку. — Обсудили Пирогова, Шулецкого, Небыкова и кого еще? И Иннокентия Семеновича, и Ивана Ивановича, и Нашева, и — хватит. — Он посмотрел на Тамару и еще выше поднял рюмку. — Хватит.
— Ребята, — сказала маленькая Таня Чулкова, — закажите коньяку. От вина я пьянею.
— Танька, ты накладываешь пятно на советскую молодежь.
— Ну правда же, ребята, — взмолилась Таня.
Чулковой налили коньяку, и все выпили. Девочки пили вино, ребята — водку. Ребята пили с отвращением, скрывая это отвращение друг от друга. Им очень хотелось быть мужчинами, а мужчиной был один только Игорь. В университет он пришел не из школы, а со стройки. Один только Игорь морщился от водки и нюхал хлебную корочку, остальные выпивали свои рюмки лихо и бесстрашно.
Было еще не так поздно, но ресторанный оркестр уже играл. И когда он играл, почти все столики пустели, а пятачок возле оркестра кишел танцующими парами.
Внизу роилась огнями и гудела телеграфным гудом вечерняя Москва.
Володя Саватеев выключился из разговора, слушал ресторанный гомон и сквозь этот гомон — приглушенный гул вечерней Москвы. Слушал и думал о Тамаре. Он думал о ней всегда — дома, на лекциях, на улице, когда она была рядом и когда ее не было рядом с ним. Сейчас Тамара сидела наискосок от Володи, следила за каждым, кто говорил, отвечала каждому, кто обращался к ней, и губы ее чуть-чуть улыбались, и мягкие ресницы бросали легкую тень на веселые глаза ее, которые все время ждали чего-то, ждали какого-то чуда. Но чуда не происходило, а глаза все равно ждали, и Тамаре все равно было весело, было очень хорошо. Ей было весело и хорошо, и глаза ее ждали чуда, потому что где-то слева от нее, самым крайним, сидел Виль, Вилька Гвоздев. Она не смотрела на него, но все время слышала и видела его. И Виль не смотрел на Тамару, но так же, как она, видел и слышал ее. И Вилю так же, как и Тамаре, было хорошо. Плохо было только Володе. Перед ним, чуть наискосок, все время светились ждущие чего-то глаза и почти незаметно улыбающиеся губы. И эти глаза и губы, как никакие другие на свете, поднимали шум в висках, мучили и казнили Володю, преследовали его каждую минуту, хотя он сидел и как бы слушал ресторанный гомон и приглушенный гул вечерней Москвы. Чистое, порозовевшее лицо его, чуть расширенные глаза за стеклами очков, его светлая челочка над славным и умным лбом были так неизменчивы и привычны, что никто, кроме Тамары — а она, жестокая женщина, знала, — никто, кроме нее, не подозревал, что творится с их товарищем Володей Саватеевым. Володя думал о том, когда наконец все это кончится, когда они встанут и уйдут с этой крыши и там, в вечерней толпе, он останется вдвоем с Тамарой.
Он думал и мучился оттого, что никак не мог решить, каким же образом, что же надо сделать там, на улице, чтобы оказаться вдвоем с Тамарой.
А тут еще оркестр снова затянул свою волынку и сбил Володю с мысли. Труба пронзительно отделилась от чавкающих смычковых и начала изматывать Володину душу. И как только запела эта пронзительная труба, за дальним столиком поднялся бледный пижон со взбитым коком и галстуком-бабочкой, поднялся с ничего не говорящим лицом и направился к ребятам. Ловко лавируя между столиками, он подошел прямо к Тамаре, элегантно шаркнул ножкой и, слегка пригнувшись, обратился к соседу Тамары Саше Мальбахову.
— Разрешите, — сказал пижон, — пригласить вашу даму.
Саша от неожиданности растерялся, он поднял растерянные глаза на пижона и не знал, что сказать ему. Тамара переглянулась с Мальбаховым и тоже подняла ясные глаза свои на этого пижона, который стоял чуть пригнувшись и без всякого выражения на лице.
За столом все притихли и с любопытством наблюдали за немой сценой. Володя даже думать перестал, он словно приготовился к удару, он как будто ждал, когда его ударят по голове.
Тамара улыбалась и как бы с интересом разглядывала бледного юношу с коком и галстуком-бабочкой. Тогда сказал Виль Гвоздев.
— А вы знаете, молодой человек, — сказал Виль, — что это князь Мальбахов?
Саша Мальбахов был заикой, но перед тем, как весь стол взорвался смехом, он успел подтвердить.
— М-да, — подтвердил Саша, — я к-князь. П-повторите, что вам угодно?
Захохотали так, что танцующие пары оглянулись на этот стол, а Володя Саватеев облегченно выдохнул из себя остановившийся воздух.
Пижон молча посмотрел на Виля, на «князя» Мальбахова, на Тамару, на хохочущих ребят, молча выпрямился и безо всякого выражения направился к своему столику. Десятки глаз провожали его до самого места. Пижон занял свой стул, чуть вскинул маленькую головку и молча, бездумно стал смотреть в одну точку, где-то чуть выше оркестрового барабанщика. За тем же столиком сидели еще два пижона с такими же, как у первого, взбитыми коками, но не с бабочками, а ядовито-пестрыми галстуками. И еще две девочки в тяжелых черных ресницах и с красными ртами. И девочки и их пижоны, так же как первый, сидели отстраненно друг от друга, и каждый молча и бездумно смотрел в какую-то свою точку. Девочки держали в красных пальчиках сигаретки, глубоко, не по-детски, затягивались и смотрели в свои точки.
Никто из них не обратил внимания на неудачный поход их юного собутыльника, а собутыльник, вернувшийся под смех всего стола, не обратил на это равнодушие также никакого внимания. Как на витрине, сидели они независимо друг от друга и как бы демонстрировали свою свободу, свое бездумье, свое молчание, свои лица, не занятые ни мыслями, ни переживаниями. Сидели, молчали, ничего не думали и не стеснялись, а как бы даже гордились этим.