Илья Дворкин - Взрыв
И в этой жизни была одна реальность — Ольга. Все остальное существовало зыбко, расплывчато, как во сне. По инерции работал, ел, ходил по улицам, спал. И только одна мысль владела им четко, одно стремление — добыть крышу над головой. На ночь, на пару часов, на час — добыть!
Он вспомнил лица своих приятелей, оставляющих им на вечерок свои квартиры (билеты в театр брал Шугин), и ему стало нестерпимо стыдно.
Тогда он ничего не замечал, ему важно было одно — остаться вдвоем с Ольгой. А теперь, вспоминая, видел ее, мучительно краснеющую, с загнанными глазами, но мужественно идущую навстречу унижениям, и чувствовал себя последней скотиной.
А бесконечные стояния в пахнущих кошками подъездах! А долгие часы на скамейках парков под ледяным ветром, в снег, в мороз... А-а! Что говорить! Удивительно еще, как она выдержала целый год.
Один-единственный раз он привел ее к себе в общежитие.
Три соседа, милейшие ребята, засуетились, собрались уходить. Они ведь все знали, сочувствовали Юрке. Но явилась мордастая рыжая комендантша Капа, Капитолина, уселась верхом на стул; положила свой булыжник-подбородок на спинку и молча, нахально уставилась на Ольгу круглыми бесстыжими глазами.
Она восседала тяжело и мрачно, как памятник прусскому полководцу, и видно было: не уйдет ни за что. Ольга сидела, закусив губу, уставясь на пол. Потом из глаз ее потекли слезы, она вскочила и бросилась вон из комнаты.
— Ну, стерва, я тебе этого не забуду! — кинул Капитолине Шугин и бросился догонять, а вслед ему смачно заржала комендантша. Давно уж точила она зубы на Юрку и теперь наслаждалась местью.
И Шугин только однажды побывал у Ольги — в огромной, с узкими, извилистыми коридорами коммунальной квартире с велосипедами на стенках и всяческой немыслимой рухлядью, выставленной в прихожую; с десятком персональных электросчетчиков и таким же количеством лампочек в туалете и ванной. Видно, только в Ленинграде да в Москве еще сохранились эти перенаселенные, громадные бывшие барские квартиры. У Ольги была там большая комната, целый зал с лепным потолком и дубовыми панелями на стенах. Но в комнате этой жили еще Ольгина мама, сестра с мужем и маленький их ребенок — писклявая болезненная девочка.
Конечно, все образовалось бы в конце концов. На работе Шугину обещали дать комнату в ближайшее время, надо было ждать. Но ждать Ольга не стала, не смогла она ждать или не захотела. И может быть, дело было уже не в комнате.
Шугин чувствовал, видел, что она уходит от него, отдаляется. Он делал судорожные усилия, неуклюжие попытки вернуть ее, но, очевидно, было уже поздно. Что-то у них сломалось. Юрка не знал, что и когда, он просто чувствовал — сломалось, но не хотел верить. Боялся. Закрывал глаза, прятался от неизбежного.
И вот все кончилось.
По крайней мере Ольга была честна. Не стала юлить, изворачиваться, врать. Только зря она, наверное, знакомила Шугина с тем, другим. Впрочем, кто ему мешал отказаться?
И про мужественные руки — тоже, наверное, зря...
«Ох уж эти мне мальчики с накачанными в спортивных залах плечами, на которые женщинам приятно опираться! — думал Юрий. И тут же одергивал себя: — Не злопыхай, не унижайся — кто мешал тебе ходить в те же спортивные залы? В плечах ли дело?»
Тошно ему было, паршиво. И потому, когда подвернулась эта странная командировка, от которой все приличные люди в управлении с возмущением шарахались, он ухватился за нее, как утопающий за спасательный круг.
Это было как раз то, что надо.
Напротив поселка Верховска, в шхерах, на большом острове под названием Плоский собирались строить легочный санаторий. Там уже был один действующий — маленький, всего о двух деревянных домиках, а теперь хотели выстроить настоящий, панельный, со всеми удобствами, на двести коек. Шугин со своей бригадой взрывников должен был подготовить строительную площадку под нулевой цикл.
Он сам подобрал себе рабочих-добровольцев, чтоб потом не было нытья и дезертирства. Не всякий сумеет сделаться островитянином, жить месяца два-три вдали от дома, неизвестно где и как. Поэтому предприятие это требовало тонкости и сильно озадачивало Шугина.
Но все обошлось как-то само собой.
Первым, прослышав об острове, прибежал Иван Сомов. Парень он был тихий, неразговорчивый, затаенный какой-то. Год назад он женился, и первое время все поражались — до чего изменился человек, ходит веселый, как дрозд насвистывает, острить даже пытается. Но не прошло и нескольких месяцев, как Иван помрачнел. На что уж ребята в бригаде особой чувствительностью не отличались, и то заметили. «Ты, Ванька, часом не заболел? — спрашивают. — Желтый сделался, как тот лимон».
Иван отмалчивался.
И только однажды прорвались у него слова, которые потрясли Шугина необычностью своей и тоской. В тот день ребята, отстояв длиннющую очередь, купили несколько килограммов таранки и по этому поводу решили устроить после работы пивной пир. И все было здорово, весело и шумно. Но в конце концов ребята отяжелели от пива, веселье медленно стало угасать, и все вдруг заторопились по домам.
И вдруг Ванька Сомов, этот тихоня и молчун, засуетился, забегал, стал уговаривать ребят не расходиться, еще посидеть.
— Ну что вы, что вы! — бормотал он. — Ей-богу! В кои-то веки собрались, а вы... Ну давайте, ребята, еще часок, а? Ну хотите, я... спою, что ли?
Все прямо-таки ошалели от такого предложения — Ванька Сомов петь собрался! А он и сам растерялся, стоит и удивляется, будто это кто другой петь вызвался.
— Валяй! — сказали ему.
И красный, с несчастными глазами, Ванька запел. Тонким козлиным голосом затянул полузабытую жуткую песню про ландыши, которые светлого мая привет.
Шугин видел, что всем вокруг стало отчего-то неловко, и веселье совсем уже улетучилось, и сделалось грустно и тревожно. А Ванька все голосил, торопясь, глотая слова, чтоб скорее кончить. И наконец умолк, и вытер потные руки о спецовку, и стал — руки по швам. И был он такой красный, потный и жалкий, что все вдруг на него разозлились — зачем вечер испортил, козья морда.
— Да-а, — протянул Ленинградский, — тебе бы, Ванька, в хор кастратов определиться. Есть такой, кажется, в Милане.
И неожиданно после этих слов в безответного Сомова будто дьявол вселился.
— Сам такой! Сам такой! — закричал он. И губы у него стали белые и затряслись.
Он заметался, схватил первое, что попалось ему под руку — валявшуюся на подоконнике старую пику от отбойного молотка, — и бросился на Петьку Ленинградского. Еле его остановили, надавали тычков в спину и бока, образумили. Ванька обмяк, присел к углу стола на краешек скамейки, голову повесил. Ребятам неловко было глядеть на него. Стали быстро расходиться. Только Шугин все топтался на месте, не решался бросить Сомова одного.
И вот тогда-то Ванька и сказал те свои слова.
Он поднял голову, долго глядел на Шугина.
— Вот вы все уходите, — сказал он, — кто гулять, кто к девчонке, а мне... а мне к жене своей идти. Спать...
И такая глухая, безнадежная тоска слышалась в его голосе, что Шугин даже рукой заслонился. Для него, влюбленного, идущего на всякие хитрости, а порой и унижения, чтобы остаться наедине с Ольгой, слова эти были дикие и страшные. «Жуть какая-то! Как же он жить-то может с ней, с постылой! Какой же ты, Ванька, несчастный человек!» — подумал он. Хотел сказать какие-то слова, но не успел. Иван вскочил и выбежал из прорабки.
Так что, когда Сомов пришел проситься в командировку, Шугин взял его без колебаний.
Он и сейчас вспомнил об Иване, потому что ужасная мысль пронизала его: а вдруг и он был так же постыл Ольге в последние их дни?!
Шугин отчаянно замотал головой и выскочил из-за рубки. Он поднял глаза, огляделся и вдруг плюхнулся на выкрашенную шаровой краской лавочку. Он обомлел от того, что увидел. Вокруг была такая красота, что Шугин невольно заулыбался, шаря перед собой руками, тихо, как сомнамбула, пошел на нос катера, навстречу разворачивающейся красоте. Катер скользил между бесчисленных островов. Вода была стылого, алюминиевого цвета — плоская, спокойная вода.
Казалось, катер плывет по извилистой речной протоке. Не верилось, что это морской залив. Низкое небо, пологие, зализанные волнами острова, серая, строгая вода и какой-то странный, мерцающий свет. Север.
Острова были самые разнообразные: одни абсолютно голые, сплошной валун — будто плавает в воде огромная горбушка круглого хлеба; другие полностью, до самой воды, заросли частым сосняком, березами; третьи затейливо изрезаны до розового своего гранитного тела какой-то неслыханной, космической силищей; четвертые — в редкой, сквозной шерсти кустиков.
Острова... Острова...
И тишина.
Казалось, что катер протискивается сквозь нее, как сквозь что-то материальное, упругое, отбрасывает ее назад и тишина тут же вновь смыкается за его кормой. Все вокруг было таким извечным, неколебимым и настоящим, что Шугин с этим тарахтящим катером показался себе вдруг придуманным каким-то, нереальным, мимолетным в этом спокойном, сработанном навсегда мире.