Л. Пантелеев - Том 2. Республика Шкид. Рассказы для маленьких
– В сельскохозяйственный техникум переводятся не три человека, а четыре. А именно – Долгорукий, Бессовестин, Громоносцев и Устинович. Козлов, как не подходящий по знаниям к техникуму, переводится на Тарасов или на Мытненку…
Козлов заплакал. «Тарасов» и «Мытненка» были распределители, откуда прямая дорога вела в лавру.
– Общее собрание закрыто, – объявил Викниксор.
Ребята поплелись из столовой.
Когда все вышли, за столом остался один Цыган. Он сидел, уткнувшись лицом в сложенные руки, и всхлипывал.
* * *Через несколько дней состоялся «первый выпуск». Он прошел без помпы. За обедом Викниксор смягченным тоном сказал напутственную речь выпускникам. Все смирились с перспективой ухода из школы: Долгорукий – по привычке скитаться с места на место, Устинович – по врожденному хладнокровию, а Бессовестин был даже немного рад переводу в Сельскохозяйственный техникум, так как любил крестьянскую жизнь. Лишь один Громоносцев до конца оставался хмур, ни с кем не разговаривал, и часто слышали, как он по ночам плакал…
После обеда выпускники, распрощавшись с товарищами и халдеями, отправились на Балтийский вокзал, к пятичасовому поезду на Нарву. Провожали их Янкель, Пантелеев, Японец и Дзе.
Шли по Петергофскому, потом свернули на Обводный. Выпускники, одетые в полученное из губоно «выпускное» – суконные пальто, брюки и гимнастерки, – несли на плечах мешки с бельем и прочим небогатым имуществом.
Громоносцев, окруженный товарищами по классу, шел позади.
– Что, Коля, неохота уходить? – спросил Янкель.
Цыган минуту молчал.
– Убегу! – воскликнул он вдруг глухим голосом. – Честное слово, убегу… Не могу.
– Полно, Цыганок, – ласково проговорил Японец. – Обживешься. Пиши чаще, и мы тебе будем писать. Конечно, уходить не хочется, все-таки три года пробыли вместе, но…
Дальше Японец не мог говорить – что-то застряло в горле.
Каждый старался утешить Цыгана, как мог.
На вокзале выпускников ожидал вернувшийся недавно из отпуска Косталмед. Он усадил их в вагон, вручил билеты и, простившись, ушел в школу.
Провожающие до звонка оставались в вагоне с выпускниками. Когда на перроне прозвенел второй звонок, товарищи переобнимались и перецеловались друг с другом. Громоносцев опять заплакал. Заплакали и Японец с Пантелеевым.
– Счастливо! – крикнул Янкель, выходя из вагона. – Пишите!..
– Будьте счастливы! – повторили другие.
Поезд тронулся. Изгнанники сидели молча. Говорить было не о чем, вспоминать о прошлом было страшно и больно, нового еще не было.
В купе было душно, пахло стеариновым нагаром и нафталином. Тарахтели на скрепах колеса, в окне плыли березы, и казалось, что не березы, а люди бежали, молодые резвые девушки в белых кружевных платьях.
Раскол в Цека
Киномечты. – Принципиальный вопрос. – Курительный конфликт. – «День». – Быть или не быть. – Раскол в Цека. – Борьба за массы. – Перемирие.
Уже час ночи. Утомившиеся за день шкидцы спят крепким и здоровым сном. В спальне тихо. Слышно только ровное дыхание спящих. В раскрытые окна врывается ночной ветерок и освежает комнату.
Все спят, только Ленька Пантелеев и Янкель, мечтательно уставившись в окно, шепотом разговаривают. Сламщикам не спится. Их кровати стоят как раз у окна, и прохладный воздух освежает и бодрит разгоряченные тела.
– Ну и погодка, – вздыхает Янкель.
– Да, погодка что надо, – отвечает Пантелеев.
Янкель минуту молчит и чешет голову, потом вдруг неожиданно говорит:
– Эх, Ленька! Сказать тебе? Задумал я одну штуку!..
– Какую?
– Ты только не смейся, тогда скажу.
– Чего же смеяться, – возмущается Пантелеев. – Что же мы – газве не сламщики с тобой?
– Правда, – говорит Гришка. – Мы с тобой вроде как братья.
– Конечно, бгатья. Ну?
– Что ну?
– Какую штуку?
– Есть у меня, понимаешь, мечта одна, – тихо говорит Янкель, умиленно глядя на кусочек неба, виднеющийся из-за переплета окна. – Хочу я, брат, киноартистом сделаться.
Пантелеев вздрагивает и быстро поднимает голову над подушкой.
– И ты?
– Что и ты?
– И ты об этом мечтаешь?
– А разве и ты? – изумился Янкель, и Пантелеев смущенно признается:
– И я. Только я хочу режиссером быть. Артист из меня не получится. Я в Мензелинске пробовал… Дикция у меня неподходящая.
– А у меня какая? Подходящая? – интересуется Гришка, имеющий довольно смутное представление о том, что такое дикция и с чем ее кушают.
– У тебя – хорошая, – говорит Пантелеев. – Ты все буквы подряд произносишь. А я картавлю…
Даже в темноте видно, как покраснел Ленька. Янкелю делается жалко сламщика.
– Ничего, – говорит он, утешая друга, и, помолчав, великодушно добавляет: – Зато я рисовать не могу. Я – дальтоник.
Это почище дикции. Пантелеев сражен. Минуту он молчит и соображает, потом спрашивает:
– Руки трясутся?
– Нет, руки не трясутся, а я в красках плохо разбираюсь. Не отличаю, где красная, где зеленая. А вообще, ты знаешь, это здорово, что у нас одна мечта с тобой.
– Еще бы, – соглашается Пантелеев. – Вдвоем легче будет. Ведь я, ты знаешь, давно уже думал: как выйду из Шкиды, – так сразу в Одессу на кинофабрику. Попрошусь хоть в ученики и буду учиться на режиссера.
– А меня возьмешь?
– Куда?
– В Одессу.
– Чудила. Я тебя не только в Одессу, я тебя на главную роль возьму.
– А какие ты фильмы ставить будешь?
– Ну, это мы подумаем еще. Революционные, конечно…
– Вроде «Красных дьяволят»?
– Хе! Получше еще даже.
Янкель уже загорелся.
– А ты знаешь, ведь это не так сложно все. Выйдем из Шкиды, получим выпускное и – айда на юг. Эх, даже подумать приятно!.. Солнце… пальмы там всякие… виноград… Черное море… Шиково заживем, Ленька, а?
У Янкеля, за всю жизнь не выезжавшего из Питера дальше Лигова и Петергофа, представление о юге самое радужное. Умудренный жизненным опытом Ленька несколько охлаждает его пыл.
– А деньги? – спрашивает он, иронически усмехаясь.
– Какие деньги?
– Как какие? А на что жить будем? Да и на дорогу… Ведь зайцами небось не поедем.
– А что? Разве трудно?
– Нет, с меня хватит, – говорит мрачным голосом Ленька.
Янкель задумывается, сраженный вескими аргументами сламщика. Он пристально смотрит в окно, за которым синеет ночное питерское небо, и вдруг радостно вскрикивает:
– Эврика!
– Ну?
– Деньги надо копить.
– Спасибо! Весьма вам благодарен. Очень остроумная идея.
– А что? Конечно, остроумная. Начнем копить сейчас же, с этой минуты. Глядишь, к выходу и накопим изрядную сумму.
Янкель приподнимается, стаскивает с табуретки свои штаны и деловито роется в карманах. Потом извлекает оттуда две бумажки и показывает сламщику.
– Вот. От слов перехожу к делу. Вношу первый вклад. У меня два лимона есть. Если и у тебя есть, – давай в общую кассу.
Пантелеев вносит в общую кассу три миллиона.
– Начало положено, – торжественно заявляет Янкель, засовывая пять миллионов рублей в обшарпанный спичечный коробок.
Для пущей торжественности сламщики закрепляют свой союз крепким рукопожатием.
И долго еще шелестят в тишине приглушенные голоса, долго не могут заснуть сламщики и все говорят, строят планы и мечтают. Изредка в их речь врывается лай собаки, свист милиционера или пьяный шальной выкрик забулдыги, которого хмель завел в неизвестные ему края.
* * *Все чаще и чаще замечали шкидцы, как уединяются и шепчутся между собой сламщики Янкель и Пантелеев. Сядут в углу в стороне от всех и долго о чем-то говорят, горячо спорят. Сперва не обращали внимания. Ведь сламщики все-таки, мало ли у людей общих дел. Но дальше стало хуже – парочка совсем одичала, отдалилась от коллектива, и дошло до того, что ни тот ни другой не являлись на заседание Цека.
В Цека было всего пять человек, и отсутствие почти половины цекистов, конечно, было замечено. Ребята возмутились и сделали сламщикам выговор, но те и к этому отнеслись совершенно равнодушно.
Все больше и больше отходили Янкель и Пантелеев от Юнкома. «Идея» захватила целиком обоих. Уже не раз Япончик напоминал Янкелю:
– Пора бы «Юнком» выпускать. Две недели газета не выходит. На собрании взгреют.
Но Янкель выслушивал его рассеянно. Говорил, глядя куда-то в сторону:
– Ладно, сделаем как-нибудь.
Оба сламщика стали необычайно рассеянны и сварливы. Уже давно оба перестали ходить на занятия Юнкома, и по-прежнему их головы были заняты только одним: набрать денег к выходу, уехать на юг, на кинофабрику.
Вечерами сидели в уголке и мечтали.
А в Юнкоме тем временем росло недовольство, глухое, но грозное.