Борис Пильняк - Том 3. Корни японского солнца
– Я здесь, стювард…
Стювард оторвался от своих мыслей, от чунгома, черная голова поднялась от огня, он взглянул в темный угол мечтательно и нежно. Свет в кухне погас.
Все огни потухли на корабле, корабль уснул. Только на капитанском мостике стоял вахтенный. Но и он скоро уснул, стоя. В порту пересвистывались сторожа, гигантский корабль разводил пары, шипел, чтоб уйти из доков с рассветным приливом. Месяц уже скрылся, и было очень черно, как должно быть перед рассветом.
А в шесть часов, когда уже рассвело, вновь загудели гудки, пришли рабочие, пошли, полезли в краны поезда, черными столбами повалила каменноугольная пыль, застилая солнце, разъедая все, заплескалась по палубам вода из шланг. Настал день. Генри умер утром.
…И снова корабль, семитысячетонный, грузовой, однотрубный, выкрашенный в серую краску, нагруженный по фальшборты углем, – идет в море. Он проходит Паде-Калэ, Ламанш, идет в Северное море – колыбелью европейской культуры, колыбелью мореплаваний, где норманны и бритты пошли впервые строить европейское благополучие и мир. И Немецкое море – к вечеру – встретило «Speranzy» штормом.
На корме, застясь от ветра, стоят матросы. Один говорит:
– Вот на этом месте, где мы проходим сейчас, немецкие субмарины в великую войну плескались, как щуки. На каждую милю приходится три погибших судна. Кладбище корабельное. Можно было бы построить целую страну… Губили друг друга и немцы, и англичане, и французы…
Вечер. И вода, и небо, и ветер – как свинец. Вода хлещет за фальшборты, зеленая, тяжелая, злая. Седая пустыня кругом. И совершенно ясно, как над этими просторами шла, шлялась смерть, и совершенно ясно, что европейское человечество, оставившее истории средневековье, совсем – совсем-не-совсем – не изжило его, оно водой, как кровь, кровью, как вода, и страшным одиночеством пиратствует на морях. Матросы очень хорошо знают, страшно знают, как много могил на – даже на морях!.. И эти могилы – не застят ли они подлинную жизнь – многими своими жутями, одиноко-человеческими и промозглыми –? – и не она ли – эта жуть – страшит дисциплиной аглицкого морского устава и тем, что матросы, говоря «мы идем на берег», подчеркивают водяной их дом, – но о море не говорят, потому что оно им слишком буденно – –?
И сиротливо, должно быть, смотреть на Большую Медведицу, которую боцман видел из своей Псковской губернии и которую бритты и норманны видели семьсот лет назад –? – И вода, и небо, и ветер – как свинец.
И корабль – скорлупкой в них. Пустыня кругом – пустыня вод, великое кладбище… Над горизонтом красная щель, в эту щель уходит солнце, красное и огромное, не круглое, а как сплющенный мяч, – и от него по свинцам волн течет кровь. Мимо проходит трехмачтовый парусник, на всех парусах, точно такой же, какие ходили здесь триста, пятьсот лет назад…
И ночью – буря. Небо звездно, в небе Большая Медведица и Полярная Звезда, но под небом все сошло с ума. Домищи волн лезут на корабль, пенятся, гремят, ревут ветром, бьют через борты, влезают на нос и корму, друг на друга, на небо, – ветер рвет пену, и она тысячей шланг несется над водой, над кораблем, к звездам. Мрак черен. Ветер, как сумасшедший в сумасшедшем доме перед своей идеей, в нее упершись, дует, плюет остервенело, в одну точку, точно хочет сдуть корабль к черту. Весь корабль завинчен, заклепан, завязан. Корабль, как щенок в менингите, обалдевшим щенком мечется, то визжа винтом в воздухе и ныряя носом, то вставая на задние лапы, то валясь на бок. – И, конечно, тут, в бурю, в страдания, у корабля, возникает: душа, злая душа, враждебная человеку, ибо весь корабль, дрожащий, мечущийся, злой – каждой своей стальной частью – столковывается с морем, с морским чертом, чтоб выкинуть, отдать морю людей, скинуть их с себя – их и их вещи; по кораблю нельзя ходить, можно только ползать, держась за тросы, вместе с тросами взлетая над водой, вместе с тросами исчезая в воду… На палубе под спардеком волны отвязали бочку с сельдью, бочка пляшет, вертится волчком в зеленой пене на палубе, в суматошной воде; над палубой, над мутью волн шарит зеленый свет прожектора; помощник капитана в рупор кричит на кубрик, и трое бегут с арканами – ловить ожившую бочку; бочка пляшет, как пьяный швед; матросы крепят конец каната и с другим концом идут на палубу к веселью волн и бочки, вода летит над головами, и бочка бегает от матросов, толкаясь у фальшбортов, в холодном свете от прожектора… Мрак, черный мрак над кораблем, прожектор шарит сиротливо. Кто вспомнит о плавающих по морям? – Капитан склонен над компасом: – Северное море – бурное море, много гибнет на нем кораблей, – кладбище. Помощник капитана, в коже с ног до головы, с рупором в руках, с биноклем на шее, ползает по капитанскому мостику, – гремят волны, свистит в тросах и мачтах ветер, шипит, лает, орет все, – и к вою бури – над ней гремит – матерщина помощника капитана, грандиозная матерщина, в бога и в гроб. – Кто вспомнит о плавающих по морям – –? По палубам, по железным лестницам, на носу, на корме, в обсервационной бочке давно измокшие до нитки, без сна, продрогшие, строгие и спокойные до предела – ибо иначе смерть! – матросы. – Кто вспомнит о плавающих по морям? – –
Кубрик закупорен наглухо, двери и люки завинчены. В кубрике, где все четыре стены то и дело становятся полом, где все завинчено, кроме людей на подвесных кроватях – двое курят трубки.
– И ты пойми только, значить, без денег… Значить, такие склады, продкомы то есть…
По морям и океанам, под Южным Крестом и Полярной Звездой, в тропиках и у вечных льдов – идут корабли. По морям и океанам – идут бури, ночи, дни, месяцы, годы. Море же – это две чаши: одна над другой чаша неба и чаша воды, да с неделю от берега и за неделю до него – чайка и точкою в небе кондор. И на кубрике, у кормы на кораблях, живут возчики кораблей – матросы. В Сидни с шерстью, в Кардифе с углем, в Бенгуэле с каучуком, в порт-Петербурге с лесом и пенькой – грузятся корабли, чтоб идти, нести грузы – на Острова Зеленого Мыса, в Марсель, в Сайгон, Сан-Франциско, Буэнос-Айрес, Суэцами, Панамскими каналами, Индийскими, Великими, Атлантическими океанами. Так корабли ходят десятки лет, неделями и месяцами в море, – и матросы говорят о себе и друг о друге:
– Я (или он) пошел на берег, – он на берегу, – и кажется, что борт корабельный стал им их землей, точно борт корабельный может быть землей; но матросы знают, что в бурю, когда ветер, посинев, рвет ванты и людей, когда волны идут через фальшборты и бьют до спардэка, – когда корабль мечется в волнах овощинкою в кипятке, – тогда надо смотреть на горизонт, ибо только он неподвижен и тверд как земля, и плохо тому, у кого закачается в глазах горизонт, единственное некачающееся, – тогда его стошнит в морской болезни нехорошей, мутной, собачьей тошнотой. И матросы не любят говорить о море, о морских своих путях и делах, – потому ли только, что это их будни? – «Speranza» – это значит: – Надежда, – и символ надежды: – якорь, тот, которым матросы в морских безбрежностях цепляются за единственную землю – за донья морей. – Матросы всегда дальнозорки.
Коломна. Никола-на-Посадьях.
Сентябрь 1923 г.
Жених во полуночи*
Накануне Троицына дня, тринадцатого мая, из порта Портсмут вышло английское судно «Франсис». Судно шло в Капштадт, в Африку. По пути оно должно было зайти в Нигерию, в английскую колонию, оставить и принять там грузы. И в Нигерию, в город Рида плыл на «Франсис» мистер Самуэль Гарнет, клерк Ни-герской английской каучуковой компании.
Океан встретил спокойствием, безмолвием и прохладой. Судно не было пассажирским, и на нем плыли только те, кто был связан знакомствами. В полдень, перед ленчем, капитан приходил в курительную комнату на спардеке и сам раскупоривал первую бутыль виски. Было все очень благополучно. После ленча кают-компания выносила лонг-шезы на капитанский мостик и, допивая виски, подремывая, следила за чайками, за дельфинами и синевою волн. За все эти дни качки не было ни разу, океан покойствовал.
Мистер Самуэль Гарнет женился за две недели до своей экспедиции, и молодая его жена, миссис Самуэль Гарнет, ехала с ним. Мистер Гарнет блаженствовал.
Он не был особенно образован, он был совсем не богат, но он знал все, что полагается знать джентльмену: от Библии до того, какой галстук надеть к таким-то носкам, как в каком случае сказать и сострить, как держать себя с людьми. Он ехал в Африку на несколько лет; он хорошо знал систему переписки с правлением Компании, качества разных сортов каучука, – об Африке же он знал мало, был знаком с ней по Бедекеру. Он был молод; сидя на спардеке, наблюдал море (которое можно наблюдать бесконечными часами), в лености и отдыхе, он перебирал в памяти, сколько носков и чулок у него и у его жены, как он простился с директором Компании, как он оставил в Лондоне текущий счет, куда просил ежемесячно вносить его командировочные, и сколько будет у него средств ко дню его возвращения в метрополию. На голове он носил пробковый шлем, на шее у него висели кодак и цейс, на ногах были белые бриджи.