Владимир Беляев - Город у моря
Чувствуя, что его затея сорвать читку проваливается, Кашкет заметил с места, но уже куда тише:
– А зачем мешать парню? Читал он бойко, нехай и растолкует нам, как может.
– А я хочу помочь товарищу да растолковать и тебе и всем. Разве делу от этого будет хуже? – отрезал Флегонтов. – Тебя интересует, как понимать заковыристое иностранное слово «инспиратор»? Изволь, отвечу. Применительно к данному вопросу его можно пересказать так: в тысяча девятьсот восемнадцатом – тысяча девятьсот девятнадцатом годах Черчилль был главнейшим вдохновителем, подстрекателем и… ну, что ли, скажем, наводчиком иностранного нападения на Советскую страну. После мировой войны англичане заводы свои оставили здесь. Сперва они думали, что мы, большевики, сами сломим голову, а потом, разуверившись в этом, все наши враги решили действовать по-иному. Вооруженные силы четырнадцати государств привели к нам вожаки интервентов для того, чтобы задушить молодую Советскую страну, и потерпели поражение. Так приблизительно можно растолковать это слово на фоне международной политики. Но инспираторы бывают разные, не обязательно только английские министры… Скажем, к примеру, могут такие типы затесаться и в ряды рабочего класса, и хотя масштабы их действий бывают куда меньше, чем Черчилля, все равно они приносят большой вред нашему общему делу. Взять, например, литейный цех. Работает в нем такая личность, которая в годы гражданской войны болталась между батькой Махно и генералом Деникиным. Дожила эта личность до сегодняшних дней реконструкции. Дают ей на машинку напарника, молодого паренька, еще не знающего наших порядков. Понятно, что молодой парень мог бы сознательно относиться к производству, работать честно, не за страх, а за совесть, а пожилой рабочий, казалось бы, должен помогать ему в этом. Здесь же – обратное. Личность, о которой я веду речь, инспирирует новичка совсем на другое: на брак, на работу спустя рукава, на халатное, наплевательское отношение к советскому производству. А к чему приводит такая инспирация? Сотни деталей идут в брак, а где-то там, в селе, крестьянин ждет не дождется заказанной жатки и клянет на чем свет стоит такую смычку города с селом. Тебе ясен мой ответ?
Отовсюду послышался смех. Взгляды обедающих остановились на Кашкете, который, уткнув лицо в широкую эмалированную кружку, делал вид, что он усердно пьет чай и ничего не слышит.
– Ну, раз вопросов нет, будем продолжать читку, – сказал Флегонтов и, кивнув Маремухе, пошел назад, к Головацкому.
Маремуха посмотрел благодарными глазами на Флегонтова, откашлялся и стал читать уже более решительно:
– "…Конечно, можно было бы относиться к заявлениям Черчилля без полной серьезности, зная, что его слова никогда нельзя было принимать за чистую монету, если б не его положение министра финансов…
Жаркое полуденное солнце ударило мне в глаза, когда за несколько минут до окончания перерыва я вышел вслед за Флегонтовым из столовой. Стояли на путях покинутые рабочими на время обеда вагонетки, доверху засыпанные свежеобработанными маслянистыми болтами; посапывала вдали кочегарка, шумели не умолкая вагранки, плавя чугун.
– Земляк читал? – спросил меня Флегонтов.
– Ага! В одном фабзавуче учились.
– Молодец, не замялся.
Но меня терзала одна мысль: имею ли я право сказать Флегонтову, секретарю партийной ячейки, что в одном он малость ошибся? И я осторожно заметил:
– Но кое в чем я с вами не согласен, товарищ Флегонтов!
– В чем именно? – Он повернул ко мне крупное загорелое лицо, чуть тронутое следами оспы, по-видимому, перенесенной в детстве.
Я заметил, что козырек его военной фуражки лоснился от графита. Еще, должно быть, с гражданской войны служила она ему здесь, на заводе!
– Намекая на то, что Кашкет подстрекает своего напарника на брак, вы этим самым как бы выгораживали Тиктора. Дескать, Кашкет – это бракодел и лодырь, а Тиктор – божья коровка. Не так это на самом деле, товарищ Флегонтов! Если бы вы только знали!..
Кирилл Панкратьевич перебил меня:
– Сколько лет Тиктору?
– Примерно восемнадцатый.
– Так. А что бы я мог знать?
Сбиваясь, я рассказывал, как вел себя Тиктор у нас в фабзавуче, как противопоставлял он себя коллективу, как по пьянке опоздал на чоновскую тревогу.
– И это все? – спросил Флегонтов.
– Но мы его исключили из комсомола! Это неисправимый человек.
– Ты ошибаешься, Манджура, – спокойно сказал Флегонтов. – Бросаться людьми нельзя. Насколько я разбираюсь в этом деле и по личным наблюдениям, и по твоему рассказу, твой землячок – гонористый парень, себе на уме. Но и таких можно перевоспитать. Понимаешь ли, Манджура, нам надо драться за каждого человека, тем более за молодого. Я вот уверен: исключение из комсомола оставило зазубрину в его душе. А ты дай ему понять, что еще не все потеряно. Я не хочу, чтобы ты, комсомольский организатор, отмахивался от людей, подобных этому Тиктору. Не в наших это интересах. Ершиться станет – наступай. Принципиальным будь. Самое легкое – объявить человека неисправимым и поставить на нем крест. А ведь даже и преступника иной раз можно направить на верный путь нашей убежденностью. Ведь правда-то на нашей стороне! И, следуя этой правде, надо нам по-ленински – очень бережно относиться к людям…
…Вечером сорвался тримунтан, и белые барашки побежали через бухту. Острый степной ветер гнал их со страшной силой, заворачивал гребешки волн, и тогда водяная пыль взлетала кверху, розовея в отблесках холодного заката. Свет гаснущего солнца окрасил на несколько минут лицо Маремухи и, должно быть, мое тоже густо-багровой краской. Вода залива, встревоженная порывистым ветром, меняла свой цвет на глазах у нас, сидящих на скамеечке поблизости от портового ресторана.
Незаметно наступила ночь. Сумерки покрыли землю низкой синеватой дымкой и принесли сюда к нам, на маленькое взгорье, сладкий запах свежеиспеченного хлеба и соленой морской влаги.
Зная, что у Петра нет сегодня репетиции в клубе, я предложил ему пойти прогуляться по бережку моря. Петрусь охотно согласился, и, когда мы сели на скамеечке, он сказал, облегченно вздохнув:
– Хорошо меня сегодня Флегонтов выручил, правда? Словно знал, что в английских делах я разбираюсь не очень крепко. Понимаешь, я про Китай нацелился говорить. Столько выписок себе сделал – ужас! А Головацкий заставил читать об отношениях с Англией…
Он помолчал и вдруг, словно решившись наконец сбросить с себя смущение, горячо заговорил:
– Слушай, Василь, а ты помнишь обращение Сунь Ятсена к Советскому правительству?
– Я пропустил что-то… Но ведь… постой… Он же умер?
– А он перед смертью своей обращался, весною прошлого года. Вызвал, понимаешь, к себе своих друзей и продиктовал им обращение. Как здорово написано! Вот послушай: «Вы, – пишет Сунь Ятсен, – возглавляете Союз свободных республик – то наследие, которое оставил угнетенным народам мира бессмертный Ленин. С помощью этого наследия…» – Петро наморщил широкий лоб, мучительно припоминая точные слова, и потом радостно продолжал: – Да, а потом так: «…С помощью этого наследия жертвы империализма неизбежно добьются освобождения от того международного строя, основы которого издревле коренятся в рабовладельчестве, войнах и несправедливостях…» Здорово сказано, правда? Какая уверенность! А кончает-то он как: «Прощаясь с вами, дорогие товарищи, я хочу выразить надежду, что скоро настанет день, когда СССР будет приветствовать в могучем, свободном Китае друга и союзника, и что в великой борьбе за освобождение угнетенных народов мира оба союзника пойдут к победе рука об руку». И понимаешь, Василь, быть может, мы с тобой дождемся такого дня. И сколько врагов будут все время мешать нам.
В эту минуту за спиной у нас послышался говор.
– А тут кто-то сидит! – услышал я громкий голос Головацкого. – Давай сюда, вот здесь есть свободная скамейка. В ресторан ты еще успеешь зайти.
И вдруг словно холодной водой меня окатили – я услышал колючий, задиристый голос Тиктора:
– А какой интерес тебе говорить со мной? Я же не комсомолец…
– По-твоему, если я секретарь комсомольской организации, то мне с тобой не о чем толковать?
– По-моему, да… Вы меня в своей газетке так обрисовали, как последнего вредителя.
Мы сидели на подветренной стороне, и потому каждое слово нам было слышно отлично, но в эту минуту из-за портовых пакгаузов выползли огни паровоза. Освещая себе путь довольно тусклым керосиновым фонарем, маневровый паровоз потащил мимо нас пустой товарный состав. Все окрест заполнилось шипеньем пара, скрипом вагонных колес, лязгом буферов.
О чем говорили под этот шум проползающего над морем состава Толя с Тиктором, я не знаю, но, когда последний вагон нескончаемо длинного эшелона мигнул красным огоньком и скрылся в темноте, ветер опять принес к нам взволнованный голос Головацкого: