Юрий Бондарев - Берег
Измученный, весь в обильном поту, он вдруг открыл глаза и перевел дыхание, как после борьбы.
Было темно в комнате, и не по-вечернему, а по-ночному спала, везде таилась тишина — на нижнем этаже, за дверью мансарды, за черным окном; нигде ни звука, ни голоса.
«Теперь я не должен, я не имею права раскаиваться! — начал внушать себе снова Никитин, прислушиваясь к молчанию в доме, и сбросил затекшие ноги с кровати (сапог не снимал), зашагал по комнате наугад к двери, где, казалось, целый день не шелохнулся на посту часовой, и пошел обратно к постели, и обратно к двери. — Тогда зачем же? Зачем так долго? Нет, скорее бы, скорее бы только!..»
Звучно взвизгивали старые половицы под ногами, деревянный их скрип, его шаги, шорох неподпоясанной гимнастерки заглушали дыхание, частые удары сердца. Он остановился, не зная, что делать, чем ускорить, убить время до утра, а утром, как он понимал, должно было проясниться все, решиться все твердо и бесповоротно.
«Сколько же?.. Сколько уже времени?» Он напряг зрение и пригляделся к ручным часам, подставляя их к проему окна: так немного светлее было. Стекло на циферблате голубовато расплывалось, отблескивало, но кое-как стрелки можно было различить: шел двенадцатый час. «Что делать до утра? Я не смогу заснуть…»
И его томила нагретая темнота мансарды, незавершенность какого-то действия; было душно. Он раскрыл створку окна, сел на подоконник. Снизу мягко и влажно подымался пряный запах; белели застывшим дымом яблони за оградой сада; было начало ночи, безлунной, теплой; слабая синева на западе, где давно истаял за лесами длительный закат, еще светлела под чернотой огромного неба, там играли теплыми веселыми переливами трапеции и стрелы высоких майских звезд. И всюду — около дома, над угольными тенями городских крыш, над редкими блестками звезд в озере, над опушкой соснового леса, откуда утром нежданно пошли в атаку самоходки, — стояло чудовищное безмолвие. Только в одной стороне, меж позиций батареи и озером, однотонно, скрипуче кричала ночная птица, и этот однообразно повторяющийся деревенский звук посреди пустынных холодеющих лугов на окраине спящего немецкого городка показался Никитину случайным, заблудившимся здесь, в каменной Германии.
«Кажется, кричит коростель. Как он попал сюда?»
Потом он ощутил страстное желание закурить, стал быстро шарить по карманам, нашел наконец измятую пачку и скомкал ее в кулаке — она оказалась без единой сигареты: выкурил днем последние, когда лежал на постели, запертый Таткиным в мансарде.
И чтобы легче было, он сильно потер лоб, будто умываясь освежающим воздухом, затем бесцельно чиркнул зажигалкой, вторично чиркнул, задул огонек, сказал вслух: «Все!» — и тотчас дернулся даже от чужого голоса, внятно окликнувшего его, чудилось, рядом, из-за спины:
— Товарищ лейтенант!..
— Кто? Что? — Он спрыгнул с подоконника и вновь торопливо высек слабое бензиновое пламя, сделал несколько шагов к двери.
Там, за дверью, кто-то завозил по полу сапогами, кашлянул и полминуты спустя позвал напрягшимся шепотом:
— Товарищ лейтенант, с кем вы, а? Не спите, разговариваете вроде…
«А-а, часовой!.. Да, да, а я думал: начало мерещиться…»
И, узнав этот голос, несмелым шепотом проникший в комнату с площадки лестницы, Никитин, бессознательно светя зажигалкой, подошел к двери, спросил тоже шепотом:
— Это вы, Ушатиков? Вы Таткина сменили?
— Я, товарищ лейтенант. — Ушатиков притих по-мышиному, затем не то вздохнул, не то протяжно сапнул носом и — почти неслышно: — Это я, Ваня Ушатиков, солдат ваш…
— Что в батарее, Ушатиков? Почему так тихо?
Никитин спросил это и замолчал, привалился плечом к косяку, виском прижался к твердому, пахнущему старой краской дереву. Его солдат Ушатиков, восемнадцатилетний паренек, стоял часовым возле запертой снаружи двери, там, на лестничной площадке, отделенный от него ничтожно малыми сантиметрами пролегшей сейчас между ними границы, которая определяла уже нечто неприступное, новое, неестественное в их довольно недлительных по времени отношениях. Самый молодой во взводе, Ушатиков пришел на передовую лишь прошлой зимой, на территории Польши, и он по-особенному нравился Никитину, длинношеий, не потерявший простодушного любопытства после первых боев, наивного восторга удивления перед каждой, аксиомной для других, деталью войны, постоянно заставлявшей его выпучивать круглые голубиные глаза, ахать и как-то совсем уж не по-мужски всплескивать и хлопать руками по бедрам. Был он неизменной целью насмешек, но от него излучалась нехитрая, притягательная доброта, неиспорченная, угловатая доверчивость — до смешного заметные качества в соседстве с матерыми и повидавшими виды солдатами взвода.
— Значит, все спят, Ваня? — повторил Никитин, намереваясь поддержать, продолжить разговор, чтобы слышать этот робкий ответный голосок Ушатикова и его возню сапогами, и смущенное его покашливание. — А где комбат? Уехал?
— Они с врачом в госпиталь Меженина повезли, давно уехали, — прошептал Ушатиков, и при этом вообразил Никитин, как он вытянул долгую свою шею к двери, сообщая недозволенное. — А внизу никто, кажись, не спит, лежат в комнатах… Сержант Зыкин там все о вас и Меженине говорит…
— И что же говорит Зыкин?
— Не надо было, говорит, товарищ лейтенант… сокрушаются во взводе-то. Сурьезный, говорят, очень вы были. Как же вам теперь? Засудят до штрафной али еще что? Погонют куда-нибудь арестантом, всю жизню молодую Меженин вам свихнул… Вот беда-то какая нашла! А сам Гранатуров, когда уезжал, очень строго приказал всем: чтоб ни, одного слова никому, что в батарее произошло. Не в себе был… Аж в бога ругался. Зачем вы, а?..
— Я сделал то, что сделал, — сказал Никитин, покоробленный по-бабьи жалостливым сочувствием Ушатикова, его бесхитростным сообщением о разговорах во взводе. — Все было сложнее.
— А как же так, товарищ лейтенант, вышло-то как неудобно вам! — заторопился за дверью шепот Ушатикова, и воображением увидел в темноте Никитин его моргающие глаза, они круглились испугом и удивлением. — Никудышный он человек, злой, ненормальный, да пусть себе ползал бы, как гадюка какая, авось до смерти не укусил бы. Ведь немца убивать-то страшно, не то что своего, нашего. Я дома курицу, когда мамка просила, зажмуренный рубил — ужасть самому было. Зачем вы, товарищ лейтенант, сами хотели на такое отчаяние пойти?
— Нет, я этого не хотел, — сказал Никитин и, хмурясь, непроизвольно чиркнул зажигалкой, посмотрел на огонек. — Не хотел. Долго, Ваня, это объяснять. И зачем объяснять?
— Вроде сами вы хотели на отчаяние такое пойти, товарищ лейтенант. Заарестуют вас… как без вас во взводе будет? Привыкли к вам. Лейтенанта Княжко убило, а с вами вот такое страшное дело. А мы-то как?
— Пришлют нового командира взвода. Да и война кончается. Очень скоро все кончится, Ваня. Я уверен.
По ту сторону двери непроницаемая, как чернота ночи, встала между ними граница неподвижности; не переступали сапоги по скрипучему полу, прекратился шепот, и опять представил Никитин близкого за порогом, понуренного в потемках Ушатикова, поставленного охранять его, командира взвода, и терзаемого наивным непониманием, сочувствием, страшной внезапностью всего случившегося.
«Он сказал „привыкли“, — подумал с тоской Никитин, зачем-то механически высекая и гася огонек зажигалки. — Да и я сам привык, до невозможности к ним привык!»
Они оба молчали, и вдруг громко шмыгнул носом Ушатиков, затоптался, передвинулся на площадке, и беспокойством вполз шепот сквозь тьму в комнату:
— Товарищ лейтенант, что вы там щелкаете? Не оружие у вас?
— Нет, Ваня, зажигалка. Очень хочу курить. Сигареты кончились. У вас что-нибудь есть покурить?
— Ах, господи! — ахнул Ушатиков и, вероятно, озадаченный, шлепнул себя ладонью по бедру. — А я-то думаю, защелкало у вас, не пистолетом ли балуетесь? Мысль дурная пришла — как бы с отчаяния в себя не пальнули! Господи, моя мама, есть у меня курево, есть! Сигареты трофейные. Цельная пачка есть…
— Если можно, откройте дверь. Дайте мне несколько штук.
— Да что ж вы раньше-то? Сейчас я… Ежели бы вы раньше, так я бы… Сейчас я ключом открою, только втихаря, товарищ лейтенант, ладно?..
— Откройте.
Тихо звякнул, заскоблил ключ в замке, потом дверь отворилась, и в проеме темноты, теплой, плотно сгустившейся на маленькой лестничной площадке с голубоватым от звезд круглым оконцем вверху, неловко толкнулся навстречу своими горячими руками едва различимый за порогом Ушатиков, засовывая Никитину в пальцы пачку сигарет, бормоча сконфуженно:
— И как вы раньше-то? Не курю я. А так, для фасону, со всеми дым когда пустить. Всю пачку возьмите. Не нужно мне…
— Спасибо.
Никитин нащупал сигарету, пламя зажигалки красновато осветило молодое, удивленное лицо Ушатикова; поморгав, замерцали остановленные на жидком пламени растерянно ждущие чего-то глаза, а юношеская шея его вытягивалась столбиком, вся открытая расстегнутым воротником гимнастерки. Спертая духота скапливалась тут, на тесной площадке, подымалась теплом из нижнего этажа.