Л. Пантелеев - Том 3. Рассказы. Воспоминания. Пьесы
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Был в той квартире, где в 1926 году мы писали с Гришей «Республику Шкид». Квартира заселена, обитаема, но ни одного знакомого лица я там не встретил. Попросив разрешения, заглянул в «свою» комнату, постоял и в той комнате, где, затворившись от «мира», запасшись махоркой и хлебом, несколько месяцев строчили мы нашу лихую мальчишескую повесть. В этой комнате в позапрошлом году умерла от голода Рая.
Дочка Белых Таня эвакуирована на Большую землю с детским садом. Повторяет судьбу отца. Не дай ей бог повторить все, что выпало на его долю!
Позже
…Хожу по городу, разношу письма и посылки, узнаю судьбы погибших и пропавших и – с гордостью и с умилением сызнова знакомлюсь с милыми земляками своими, ленинградцами.
Думалось, что это преувеличение, что это в Москве и на фронте, «с горки» так виделось и вспоминалось – о вежливости, предупредительности, прославленной культурности ленинградцев.
Нет, в самом деле… Всякое бывает, конечно, есть и хулиганы и грубияны. А все-таки постоянно чувствуешь, что ты не где-нибудь, а в Питере.
Спросишь на улице, как пройти туда-то, где остановка трамвая или в этом роде – сразу же отзываются все, кто поблизости. Отвечают любезно. Если не знают – извиняются. В трамваях… нет, врать не буду, в трамваях ругаются, конечно, но как-то, я бы сказал, не по-настоящему, а как будто в театре, да еще на утреннем спектакле – для детей.
Обедал по талону в «Северном» ресторане, на Садовой, 12. Там, среди прочих, много пишущей братии: ветераны блокадного Ленинграда – Голичников, Добин, Флит, Людмила Попова.
В ресторане кормят не по-блокадному и даже не по-московски изысканно: к супу дают кулебяку, на сладкое – бисквит.
После блокадной дистрофии (а ею переболели, в разной, конечно, степени, все, кого я знаю) все выглядят полными, растолстевшими.
Вечером был на Каменном острове у Пластининых.
Сердце застучало, и ноги подломились, когда за Строгановским мостом вышел из третьего номера трамвая.
По этим аллейкам и дорожкам два года назад я ходил с палочкой, худой, нестриженный, бородатый. Вот тут, кажется, на этом месте какая-то девочка окликнула меня:
– Дедушка, а дедушка! Сегодня какой день – четверг или пятница?
Дедушка! Мне тогда еще тридцати четырех лет не было.
А вот на этой – Первой Березовой – аллее дребезжащая машина «скорой помощи» в беспросветном мраке холодной мартовской ночи везла меня тогда, весной сорок второго года, в бывший санаторий «Страховик». Парез, цинга и дистрофия III (третьей степени) не помешали мне в наимельчайших подробностях запомнить эту ночь и эту поездку. В темноте наша машина заблудилась и налетела на шлагбаум какой-то военной заставы. В кабине шофера вылетели стекла. Кто-то пронзительно свистел. Бегал в темноте лучик электрического фонаря. Шлагбаум был белый, из тоненьких необделанных березок.
Каждый дом, каждый мостик, каждую тумбу и фонарь на этой дороге я помню.
Сколько раз – уже поздней весной и на пороге лета, – путешествуя контрабандой в город, я отсчитывал робкие свои, неуверенные и неумелые шаги и давал себе задание: вот до этого мостика дойти без отдыха! Вот там, у этого домика-коттеджа, где живут моряки-пограничники, передохну. Там посижу минутку на тумбе.
Да, все знакомо. Но что-то и изменилось за эти годы. Исчезли почти все деревянные здания (а в июле 1942 года деревянных домов оставалось еще немало, хотя уже и тогда жгли их нещадно – и в кухонных плитах, и в заводских котлах, и в кочегарках военных кораблей).
Но главное – люди, толпа, прохожие. На Островах люди и тогда двигались несколько быстрее, чем в самом городе. Тут все-таки чуть-чуть больше было и пищи, и свежего воздуха, и спирта… Но и тут это были тогда не люди, а робкие тени, призраки. Сейчас идут бодро, быстро, пожалуй быстрее, чем вообще положено ходить среднему пешеходу. Такое впечатление, что людям приятно быстро ходить. Так ходят первые несколько дней вышедшие на волю арестанты и, по-видимому, подводники…
…Когда я внезапно (воистину внезапно, потому что я никогда не думал, что путь от трамвайной остановки до госпиталя такой короткий) увидел за жиденькими деревцами белые колонны особняка Половцева и белую фигуру в античном хитоне на клумбе у главного входа – ноги мои уже самым буквальным образом подкосились…
…В «Страховике» сейчас санаторий летчиков. Внутри все неузнаваемо.
Что это такое? Куда я попал? Салон какой-то. Ковры, вазы, вкусные запахи кухни. Бог ты мой, ведь я узнал – тут было самое страшное место: палата колитиков, откуда выносили по два, по три человека в день.
А здесь, в угловой палате, я промерз вторую и третью ночь. Матрац был совершенно мокрый – от снега. Вода в графине замерзла. И днем и ночью было темно – электричества еще не подавали, а стекол в окнах не было, окна были кое-как задраены фанерой и старыми тюфяками…
…В санатории почему-то очень тихо.
«Что же это такое? – удивился я. – В наши времена, когда здесь лежали живые покойники, и то в этих стенах было оживленнее».
Оказывается, это безмолвие и малолюдье объясняется просто восемьдесят процентов отдыхающих летчиков накануне были срочно отозваны в свои части.
Наступление!
Но, увы, оно, кажется, провалилось, захлебывается.
На улице – дождь. Это в середине января, когда по всем законам положено трещать крещенским морозам!
Вечером вчера немецкая артиллерия опять активизировалась. Грохотало и ночью сегодня.
Ночевал я у мамы на улице Восстания.
Снаряды падали где-то очень близко, с минутными-двухминутными паузами. Время от времени по радио объявляли:
– Артиллерийский обстрел района продолжается.
Звучит это очень глупо. Гораздо больше смысла было бы в объявлении: «Дождь идет». Потому что дождя за фанерой не видно, а снаряды, падая, производят некоторый шум.
Обстрел закончился только в четвертом часу дня. Противник переключился на другие районы.
За день я успел очень мало. Выполнял свои почтальонские обязанности, обедал, ходил на толчок за папиросами.
Мальцевский рынок закрыт, торгуют – законам и милиции вопреки – у булочной, на углу Греческого и Бассейной. Даже водку здесь можно купить. Пол-литра «Московской» – 300–350 рублей, хлеб – 50–60 рублей, масло – 100 рублей за сто граммов, папиросы «Беломор» – 30 рублей пачка.
В гостиницу вернулся рано. Работал.
За окном тихо.
Прогнозы на погоду, говорят, неважные.
Табак-эрзац, в состав которого входила всякая дрянь, вплоть до коры, мха, листьев и мочалы, шутники ленинградцы называли «Елки-палки», «Лесная быль», «Сказка Венского леса» и даже «Матрац моей бабушки».
18 января. 10 часов 00 минут.
Только что встал – разбудил телефонный звонок…
На улице как будто подморозило, но, по-видимому, только чуть-чуть. Исаакий, оттаявший вчера, стоит сегодня фиолетово-белый (белый с едва проступающим, намечающимся оттенком фиолетового). Купола его тоже покрыты тонкой пленкой инея. На побелевшем, поседевшем фронтоне четко проступают черные буквы: «Храмъ мой храмъ молитвы наречется».
По дымкам, которые вьются кое-где над крышами (даже над крышей германского консульства), тоже видно, что холодно. А небо – совершенно весеннее, неповторимо питерское, и нежную, легкую голубизну его ни с чем не сравнишь, кроме как с вылинявшим и застиранным воротником матросской рубахи.
На площади у собора школьницы-старшеклассницы под руководством однорукого офицера занимаются строем.
Редкие прохожие. Санки.
Вчера я писал кому-то, что Ленинград больше, чем раньше, стал петербургским. Вероятно, потому, что цивилизации стало меньше (мало трамваев, нет автобусов и троллейбусов, да и людей на улицах мало. Луна заменяет электрические фонари и т. д.).
Котенок в Ленинграде стоит 500 рублей.
Вероятно, приблизительно столько же он стоил бы до войны на Северном полюсе.
Проснулся сегодня и сразу вспомнил почему-то тоненький-тоненький голосок девочки, напевающей:
Темная ночь,
Только пули свистят по степи…
У Пластининых на Каменном острове. Девчушка лет пяти-шести. Дочь буфетчицы Лизы. Долго упрашивали ее спеть – стеснялась. Потом, внемля моей просьбе, согласилась. Таня села к пианино, и девочка серьезно, с большим, недетским чувством спела две песни – одну про черную фронтовую ночь и другую про землянку, про огонь, который «бьется в тесной печурке», и про людей, живущих в местах, где «до смерти четыре шага».
Девочка Валя пела, а над крышей госпиталя летели снаряды и рвались где-то совсем рядом – в Новой Деревне.
И опять у меня слезы подступили к горлу. Не выдержал – нагнулся и поцеловал русую головку девочки.