Валентин Катаев - Том 3. Растратчики. Время, вперед!
— Двух на щебенку! — сказал он поспешно.
Ищенко наморщил лоб.
Его решение было точным и четким:
— Одного — с песка, одного — с желоба. Саенко, Загиров — на щебенку добавочными.
Корнеев напряженно прошагал мимо, бормоча в сторону:
— Шевелитесь — шевелитесь — шевелитесь…
Оля Трегубова вызывающе и обворожительно блеснула глазами.
— А ну, Саенко, Загиров, — крикнула она площадным бабьим голосом, — а ну, докажите, какие вы ударники! Снимите с себя пятно!
Саенко и Загиров не двинулись с места.
Корнеев еще напряженнее прошагал обратно. Он нервно подергивал носом. Теребил ремешок часов.
— Ребятки — ребятки — ребятки…
Саенко — широкоштанный, сонный — стоял вольно, опустив плечи и слегка расставив ноги. Он нагло посматривал на бригадира. Он усмехнулся презрительно, но напряженно.
Затравленно озирался по сторонам Загиров. У него в кармане лежала десятка, только что, по дороге, полученная от Саенко в долг.
Ищенко сумрачно посмотрел на товарищей.
— Саенко, Загиров — на щебенку добавочными, — не торопясь, повторил он.
Они молчали.
Ищенко оглянулся вокруг.
Собирались любопытные. Он заметил невдалеке золотую тюбетейку Ханумова. Он почернел. Резкая косая черта изуродовала его лицо, как шрам.
— Ну! — сказал он негромко.
Саенко с отвращением посмотрел мимо него вдаль,
— Чего ты на нас нукаешь? Мы тебе что — лошади? Может, ты нас купил или нанял?
— Работать отказываетесь?
— А ты нам башмаки специальные выдал, чтобы мы по щебенке последние лапти рвали?
— Чего?
— То самое, что слышишь.
— Об спецбашмаках надо говорить после смены.
Ищенко был потрясающе спокоен. Он едва сдерживался. Но кулаки его были опутаны веревками вздутых жил.
Саенко вольно играл плечами.
— Ты нам спецбашмаки выдай.
— Говори за одного себя.
— Как это я могу говорить за одного себя? — закричал Саенко «жлобским» голосом и схватил себя за грудь. — Как это я могу говорить за одного себя, когда мой товарищок, может быть, ходит раздетый-разутый и стесняется просить? Верно, Загиров?
Загиров стоял серый. У него мелко дрожали шафранные пальцы.
— Видите — ему совесть не позволяет, он стесняется. Покажь им, Загиров, свои дырки.
— Где же я вам сейчас достану башмаки? — чуть не плача от ярости и от необходимости сдерживать эту ярость, проговорил Ищенко. — Становитесь оба на щебенку, а за башмаки после смены поговорим. Не хочете?
— Не станем.
— Ты, Саенко, за одного себя лучше ручайся.
— Я за нас обоих ручаюсь. Как я — так и он. Верно, Загиров?
Загиров молчал в оцепенении.
— Так вы перед всей бригадой отказываетесь становиться?
— Даешь башмаки!
Мося рванулся к Саенко.
— Стой!
Ищенко на лету перехватил Мосину руку и сжал ее так, что Мося весь вывернулся и присел на корточки. Он скрипел зубами:
— Пусти… Пусти… Пускай мне больше не видеть белого света… Пусти меня к этой курве…
— Они на барахолке свои башмаки позагоняли! — отчаянным голосом закричала Оля Трегубова и вся, до корней волос, стала пунцовой.
Корнеев еще быстрее прошел, глядя в сторону.
— Времечко — времечко — времечко…
— Не станете? — спросил Ищенко с нечеловеческим спокойствием.
Налитыми кровью глазами он смотрел на Саенко и в то же время видел, как Ханумов, усмехнувшись и махнув рукой, повернулся и пошел небрежно прочь, блестя своей золотой тюбетейкой.
Саенко напряженно улыбался.
— Как я — так и он. Без ботиночек не станем. Факт.
Ищенко задыхался.
— Что ж вы нас — зарезать перед всеми строителями хочете? Насмешку с нас сделать?. Чтоб в глаза людям не смотреть?. Как раз в такую авторитетную смену?. Есть у вас какая-нибудь совесть, товарищи?
Он готов был плакать.
А Саенко продолжал стоять, мешковато опустив плечи и нахально облизывая выпачканные анилином губы.
— Можешь нам посыпать на хвост соли!.
— Подавись! — крикнул Нефедов.
Он быстро сел на пол и стал рвать шнурки своих башмаков.
— Брось, Саша, — спокойно сказал Тригер.
Он быстро подошел вплотную к Саенко.
Не глядя на пего и до крови закусив губы, он вырвал из его рук лопату, твердо хлопая по настилу сандалиями, пошел к щебенке и со звоном ударил лопатой в кучу.
— Правильно, — сказал Сметана.
Ищенко посмотрел на хлопцев.
— Ну?
Мося сорвал с себя кепку и с силой швырнул ее об пол.
— Пусть они идут к… матери!
— Кто против? — спросил Ищенко.
Ни одна рука не поднялась.
— Катитесь, — сказал Ищенко страшным голосом. — Завтра поговорим за башмаки.
Саенко сделал дурацкое лицо. Развинченно пожимая плечами и шаркая лаптями, он сошел с настила. Загиров испуганно озирался вокруг. Все глаза смотрели мимо него. Дрожа, он пошел вслед за Саенко.
Несколько секунд все молчали.
Только Ищенко трудно и шумно дышал. Он крутил головой и растирал кулаками щеки, не в состоянии сразу успокоиться. Его грудь раздувалась широко и сильно. Толстая шея была черна и напружена.
Тогда Мося поднял кепку, выколотил ее об колено и аккуратно надел, насунув как раз до кончиков острых, глиняных ушей.
Он воровато улыбнулся, сверкнул желтоватыми белками неистовых своих глаз в сторону журналистов, и вдруг в его губах появился трехствольный спортивный судейский свисток.
— Приготовились! Начали! — крикнул он бесшабашным мальчишеским голосом, бросаясь к ковшу машины. — Пошли!!!
Он дал три коротких, отрывистых, расстроенных свистка.
И все бросились с места, все пошло.
Лопаты звонко ударили в щебенку. Высокое облако цветочной пыли встало над бочками цемента. Шаркнул песок. Извилисто завизжали колеса тачек. Грянул мотор. Плавно пошел барабан. Громыхнул и полез вверх ковш. Ударила шумно вода.
— Сколько? — спросил Маргулиес, счищая с локтей пыль.
Корнеев потянул ремешок часов.
— Шестнадцать часов восемь минут.
— Хорошо.
XLIII
— Клава… В чем дело?
— Боже, на кого ты похож!
— Что произошло?
— Посмотри на свои ноги! Выкрасить серые туфли в белый цвет! Кошмар!.
— Почему такая спешка?.
— Я еле стою… У меня дрожат колени… Подожди… Я с семи часов на ногах. Я ни разу не присела.
— Зачем ты едешь?.
— Ах, ради бога, не спрашивай… Я сама не понимаю. Я, кажется, сойду с ума. Как жарко!
— Клавдия, оставайся!
— Я скоро вернусь. Очень скоро.
— Зачем ты уезжаешь?
— В августе. Или в сентябре. В средних числах сентября. Который час?
— Без пяти пять. По моим.
— Еще четверть часа. Пятнадцать минут.
— Оставайся! Клава!
— Помоги мне, солнышко, поставить чемодан наверх. Не говори глупостей. Господи, какая здесь духота! Вот так. Спасибо. Больше не надо. Нечем дышать.
— Еще бы. Целый день вагон жарился на солнце. Крыша раскалилась. Может быть, поднять окно?
— Нет, нет. Посмотри — какая там пыль. Я лучше потом попрошу проводника. Когда будем в степи. Хотя бы дождик пошел.
— Останься.
— Я тебе буду писать с каждой станции. Я буду звонить из Москвы. Хочешь ты, чтобы я тебе каждый день звонила? Сядь. Я тоже сяду. Ну, дай же мне на тебя хорошенько посмотреть.
Она крепко схватила его голову с боков обеими руками. У нее были короткие, сильные руки.
В купе, кроме них, пока не было никого.
Она держала его лицо перед собой и смотрелась в него, как в зеркало.
Его фуражка свалилась на потертый диван голубого рытого бархата.
Он видел ее плачущее и смеющееся, грязное, с черным носом, уже не слишком молодое, но все еще детски пухлое и покрытое золотистым пушком, милое, расстроенное лицо.
От слез ее голубые глаза покривели.
Он стал гладить ее по голове, по стриженым волосам, гладким, глянцевитым, как желудь…
— Ну, прошу тебя… Объясни мне… Умоляю тебя, Клавочка!
Он был в отчаянии. Он ничего не понимал.
Собственно, в глубине души он всегда предчувствовал, что кончится именно так. Но он этому не верил, потому что не мог этого объяснить. Ведь она его все-таки любит.
Что же наконец случилось?
Вряд ли сама она разбиралась в этом.
Решение уехать сложилось постепенно, как-то само собой. Во всяком случае, ей так казалось. В этом было столько же сознательного, сколько бессознательного.
Она так же, как и он, была в отчаянии.
Шло время.
Снаружи, за окнами купе, порывисто неслись тучи пыли. Они надвигались подряд и вставали друг перед другом непроницаемыми шторами.
Иногда порывы ветра ослабевали.
Пылевые шторы падали.
Тогда совсем близко из дыма возникала временная станция: два разбитых и заржавленных по швам зеленых вагона с медным колоколом и лоскутом красного, добела выгоревшего флага на палке, скошенной бураном.