Вадим Шефнер - Имя для птицы или Чаепитие на жёлтой веранде
Далее наводнение я видел уже из окна. Бульвар залило, вода дошла до окон первых этажей, влилась в магазины; дома стали меньше, укоротились. По улице в сторону Среднего плыли поленья, доски, длинные яичные ящики, ящики непонятного назначения, квадратные тюки прессованного сена, яблоки; яблоки запомнились очень даже зримо: до этого я почему-то считал, что они тяжелее воды и должны в ней тонуть. Видел я и лодку; она плыла над мостовой – большая, смоленая, рыбацкого типа; греб мужчина, другой сидел на носовой банке, а на корме сидела женщина в сером макинтоше и рулила веслом.
Обычно по вечерам мы всей семьей, за исключением дяди Кости и его жены, собирались в тети Вериной комнате и часа два-три клеили бумажные мешочки для какого-то продовольственного частного магазина; этот подряд выискала бабушка и очень гордилась своей коммерческой сметливостью, хотя за каждую сотню пакетов платили гроши – и, кажется, даже в буквальном смысле. Помню запах клейстера, шелест старых журналов (материал заказчика), лягушачьи движения ножниц – и неторопливые беседы взрослых о делах текущих и днях минувших. Но в этот день поработать не пришлось: погасло электричество. При елочной свечке мы сидели в этой же комнате; время от времени кто-нибудь подходил к окну и смотрел, не идет ли на убыль вода. Вскоре явились из своих комнат дядя Костя и его жена; дядя высказал догадку, что из-за этого потопа разорится много мелких частников. Затем пришла Елизавета Николаевна (она была у своей знакомой, жившей этажом ниже) и принесла на хвосте ужасную весть: говорят, на Двадцать первой линии дом обвалился, его подмыло. Непонятно было, откуда столь молниеносно дошел до нее этот слух: ведь дальше нашего дома она в этот вечер быть не могла, а телефоны бездействовали. Затем Лакомцева выдвинула тезис, что это наводнение бог послал людям за то, что они расстреляли Николая Второго. Дядя Костя не без ехидства возразил ей, что до бога, видно, все доходит, как до жирафа, – он на целых шесть лет запоздал со своим наказанием. Далее дядя сказал, что «лестницу всегда метут сверху», и, будь Николай поумней, его бы не свергли; будь на его месте, скажем, Петр Великий – не случилось бы ни этой несчастной войны, ни революции.
Затем речь зашла о дровах. У дяди Кости и его жены было припасено в подвале на зиму три сажени березовых дров, и жена высказала опасение, что теперь они намокнут и станут хуже осины. У нас запаса топливного не имелось, и мать выразила беспокойство, что после наводнения дрова сильно вздорожают.
Бабушке в связи с дровами вспомнилось смешное: один наш родственник, кавалергард, большой картежник, скандалист и любитель странных шуток, однажды явился в офицерское собрание на костюмированный бал одетым в виде печки; по залу разгуливала круглая печка, а на дверце ее была надпись: «Прошу не открывать». Одна высокопоставленная дама, заинтригованная надписью, отворила дверцу и увидела голую заднюю часть тела. Вышел большой скандал, дошло до государя, но у нашего родственника при дворе была рука, да и вообще ему везло, он отделался тремя сутками гауптвахты. На другой подобный же бал он пришел, загримировавшись под продавца сладостей; сновал среди танцующих масок с лоточком и всем бесплатно «продавал» конфеты. Конфеты как конфеты, вкусные, но в них было добавлено сильно действующее слабительное, и вскоре у ватерклозетов образовались хвосты. Эта выходка тоже сошла ему с рук, все окончилось домашним арестом. За флотскими офицерами тоже водились грешки, но подобных эскапад за ними не числилось, «и вообще у нас в Кронштадте порядка было больше», – завершила свое сообщение бабушка. Лучшую часть своей жизни она провела в Кронштадте и все кронштадтское ставила выше петербургского, а все морское – выше сухопутного.
Вскоре меня погнали спать, милостиво дозволив не умываться: водопровод не действует, и хоть у нас есть запас воды, но кто знает, когда еще она пойдет по трубам. Темным, уже хорошо изученным коридором я тихо прошел в нашу комнату, где давно спала моя сестра. Прежде чем улечься в постель, я заглянул в окно. Кое-какие окна в домах через улицу светились неярким, желтоватым, не городским светом, и отсветы падали на воду; она стояла спокойно, по ней шла только мелкая рябь, ветер утих. В этом спокойствии воды было что-то страшноватое, казалось, она решила остаться в городе навсегда. Улегшись, я, прежде чем уснуть, стал размышлять о том, что будет завтра, а также о загадочном, противоречивом факте: именно потому, что весь Васин остров залило, я сегодня смог лечь, не умывшись.
Пока я спал, Нева вернулась в свое русло. Ранним утром мы с братом отправились на набережную. День стоял безветренный, безоблачный (или малооблачный?). Булыжины еще не просохли, на них осталось много мокрого сора; лежал он не сплошь, а через интервалы, полосами поперек мостовой; можно было понять, что вода уходила как бы толчками, отступала поэтапно. Там и сям на улице валялись разнообразные и неожиданные вещи и предметы: сломанная табуретка, лист кровельного железа, дохлая крыса, стебло от деревянной поварешки, рваный сапог, пустая бочка.
Стекла во многих витринах и окнах первых этажей были выбиты волнами. Во всех подвалах, в подвальных магазинах, магазинчиках и мастерских стояла вода. Проходя мимо подворотен и заглядывая во дворы, мы видели стоящие там диваны, кровати, шкафы, сундуки, столы, стулья; на веревках висели пальто и иная одежда: это жители первых этажей вытащили на просушку свой домашний скарб.
Выйдя на набережную, мы пошли в сторону Университета. Напротив Кадетского корпуса, прямо на мостовой, поперек трамвайных путей, лежал на боку буксирный пароход. Невдалеке от него на сушу выбросило большую деревянную баржу. Нева текла спокойно, но вся ее поверхность была вымощена поленьями разных размеров, досками, бревнами, шестигранными уличными торцами. В этом потоке виднелись неожиданные вкрапления: вырванное с корнем дерево, собачья будка, стена дощатого домишки, руль от баржи, стол, разбитая лодка. Деревянный покров реки местами был столь плотен, что мне на миг захотелось перебежать по нему на другой берег, не замочив ног. Людей на берегу стояло много; они с огорчением смотрели, как Нева тащит в море все это древесное богатство.
Со стыдом и жалостью к себе вспоминаю, что в тот же вечер, под свежим впечатлением, я отгрохал стихотворение о наводнении. Некоторые его строчки помню до сих пор, никак не выдавить их из памяти, а хотелось бы. Когда я прочел свой опус матери, она мягко намекнула мне, что в «Медном всаднике» наводнение описано лучше. Но ведь «Медного всадника» я и сам знал наизусть!
С годами я осознал, что, как ни широко поле поэзии, на нем все же есть застолбленные участки – и грех на них соваться. Можно писать стихи о любых бедствиях, наводнениях, даже о всемирном потопе, но о наводнениях петербургских после Пушкина может решиться писать или дурак, или новоявленный гений; да и гений тут рискует остаться в дураках.
40. Имя для птицы
Давным-давно я то ли прочел где-то, то ли услыхал от кого-то не то сказку, не то притчу о человеке, который захотел придумать имя для птицы.
Человек этот жил в избушке на берегу озера, и каждое утро из-за озера прилетала птица и садилась на ветку дерева, что росло перед окном.
Человек не знал, как называется та птица, и решил придумать для нее имя. Но это оказалось задачей нелегкой. Иногда, прилетев, птица начинала весело петь; иногда она прилетала с грустной песней; иногда она и вовсе молчала. Иногда она казалась доброй, иногда равнодушной, иногда сердитой. Иногда она была в белом оперении, иногда – в сером, иногда – в черном. Иногда человеку чудилось, что она очень молодая, иногда – что не очень, а иной раз она представлялась ему и совсем дряхлой.
Человек привык к ней и всегда радовался ее прилету. В дни, когда она пела весело, он радовался очень; в дни, когда она казалась серой, он тоже радовался, но поменьше; и даже в дни, когда она молчала или казалась совсем черной, он тоже чуть-чуть радовался.
Но имени для нее придумать он не мог.
И отправился он к мудрецу за советом.
– Странная птица прилетает ко мне, помоги мне дать ей имя, – сказал он ему и начал перечислять приметы птицы.
– Подобная птица и ко мне прилетает, – прервал его мудрец.
– Какое же имя ты ей дал?
– А ты сам подумай.
41. У торцовой стены
Летопись моих ранних жизненных впечатлений подошла к концу. Книга написана.
Пока я сидел, склонившись над рукописью, будущая книга была только моей и я был сам себе судья, и, быть может, судья мягкосердечный. Быть может, я порой подкупал самого себя, милостиво прощал сам себе бледность описаний и скудость языка, сам себе ставил пятерки и четверки там, где вполне можно ограничиться двойками и «колами». Но вот книга написана, – теперь она перестала быть только моей, теперь она принадлежит каждому, кто ее прочтет. Грядет иной судия – читатель. Он зорче и строже меня, и я заранее прошу у него снисхождения.