Юрий Нагибин - Река Гераклита
Иван тоже задержался взглядом на дежурном домовой самообороны. Трудно предположить, что он не узнал Рахманинова. Иван переписывался с Мариной, знал адрес, а долговязая, костлявая фигура Рахманинова была слишком приметна. Но он ничем себя не выдал, хотя всего-то и дела, чтобы в недоброй ночи щелкнул еще один винтовочный выстрел.
Наталия Александровна, уложив дочек, зашла на кухню к Марине.
— Я думала, у тебя тут теплее.
— Откуда теплу взяться? Готовлю на двух полешках. Сергей Васильич, поди, совсем замерз.
— Зря он шубу заложил.
— Мне бы, дуре, подменить его, — укорила себя Марина.
И тут послышался стук: Рахманинов вернулся с дежурства.
— Без происшествий? — спросила Наталия Александровна.
Так точно!.. Впрочем, я видел Ивана.
— Где? — задохнулась Марина.
— Возле нашего дома. Он проехал на грузовике. Вид самый боевой: винтовка, патроны крест-накрест.
— Вот неугомонный!.. И сюда его принесло.
— Ваш жених — человек слова. Обещал «достать» меня в Москве и достал.
— Да не бойтесь, Сергей Васильич! — простодушно сказала Марина. — Он больше шумит…
— Мои боевые друзья: часовщик Черняк и члены домового комитета — не дадут меня в обиду.
— Сережа, пойдем в кабинет, — предложила Наталия Александровна.
А когда за ними закрылась тяжелая дверь, она сказала:
— Что с тобой? Неужели тебя так расстроила встреча с Иваном?
— Не больше, чем все остальное. Я просто не забыл, как он выбрасывал мой рояль из окна. Но дело не только в Иване. Я не хочу, чтобы меня называли «товарищем» люди, подобные Черняку. Почему их раньше не было, во всяком случае, в нашем обиходе? Откуда они вылезли?.. Ты знаешь для меня нет разницы между крестьянином и генералом, впрочем, крестьянина я ставлю куда выше… да и не в этом дело!.. — он махнул рукой.
— Нет, договаривай, — побледнев, сказала Наталия Александровна. — Тут что-то серьезное. Неужели…
— Я — нищий. Ивановка поглотила все средства. И ее больше нет. Жалкие гроши, оставшиеся в банке, не выдают на руки, да их не хватит и на полгода. Гастролей нет и не будет. Артистическая жизнь кончилась — всерьез и надолго.
— Ну, ну, дальше!..
— Я получил приглашение из Швеции. Условия сносные. А там, глядишь, подвернется что-нибудь другое.
— А там подвернется что-нибудь другое, — как эхо, повторила Наталия Александровна. — Ты не боишься, что гастроли затянутся?
— Не вынуждай меня к тому, чего я все равно не скажу, не могу сказать. Разве такую Родину бросают? Сейчас мы должны жить лишь сегодняшним днем. Мне надо зарабатывать. Я вернулся к тому, с чего начал: нищий музыкант. Я работал, как пахарь, как сапожник без перерыва на запои, как фабричный, как каторжник, а меня приравняли к банкирам, ростовщикам, спекулянтам, ворам чиновникам. Отобрано все. На очереди квартира. Товарищ Черняк уже говорил об «уплотнении» — хорошее новое слово.
— Значит, мы уезжаем…
— На гастроли! — резко сказал Рахманинов. — Не вечно будет ночь над Россией. Вернутся и свет, и музыка. А всеобщий Иван отложит винтовку, которая слишком легко стреляет… — странная нежность мелькнула в глазах Рахманинова и сразу погасла. Лицо вновь стало запертым — на многие, многие годы…
От Николаевского вокзала отходил поезд. Высокая женщина бежала за вагоном, то приникала к окну, то отстранялась, чтобы помахать рукой. А с другой стороны к вагонному стеклу приникли все Рахманиновы. Наталия Александровна и девочки плакали, Рахманинов — как в маске.
Поезд убыстрял ход. Марина бежала до самого обрыва платформы.
Исчез и сигнальный огонь на тамбуре последнего вагона, а белый платочек все взмывал и взмывал в волглом сумраке…
Вечером к дому, возле которого дежурил Черняк, быстрым шагом подошел незнакомец в старой кожаной куртке и таком же картузе. Было в его облике что-то располагающее к революционному доверию, и домовый страж позволил ему беспрепятственно войти в подъезд со стороны Страстного бульвара.
Иван, это был он, взбежал по лестнице и постучался.
— Явился, не запылился! — не слишком любезно встретила его Марина.
Иван пропустил грубость мимо ушей, он хотел обнять Марину, но та вырвалась.
— Ты чего? — обиделся Иван.
— А ничего, вот чего! Сколько ты в Москве, а весточки не подал.
— Да мы контриков добивали. По суткам не спамши, не жрамши… А ты почем знаешь, что я в Москве?
— Как не знать, когда ты на грузовиках мимо нашего дома катаешься.
— Верно, мать честная! — сообразил Иван. — Проезжали мы тут. Чего ж не окликнула?
— Это Сергей Васильич тебя видел. Он дежурил.
— А я его не признал… — Иван огляделся и только сейчас почуял неуют опустелого жилья. — Куда все подевались?
— А ты нешто к ним в гости пожаловал?.. Уехали. На гастроли.
— Это куда же?
— В Швецию.
— К буржуям?.. Бежали, значит. Как крысы с тонущего корабля. Только наш корабль не тонет. Нет, это ихний ко дну пошел.
— Ладно врать-то! Не на сходке.
— Опять ты за них заступаешься?
— Поехал человек с концертами. Что ему тут, с голоду помирать?
— Как народ, так и он… Чем он лучше?
— Он — Рахманинов. Таких, как мы, — тринадцать на дюжину, а таких, как он…
— …и одного нет! — захохотал Иван.
— Выматывай! — приказала Марина. — А то дежурного позову.
— Энтого, что ли? — мотнул Иван головой за окно. Валяй. Он меня сразу назад в мамку запросится.
— Ох, грубило!.. Ладно, герой, жрать хочешь?
Иван улыбнулся, скинув свою потертую кожанку, сел верхом на стул и стал сворачивать «козью ножку».
— Люблю тебя очень… Тоскую. Всю жизнь я по тебе тоскую. А все из-за этих… Заели они твой век.
— Опять за свое!.. Не в них, а во мне дело. И ничего тут не попишешь. Картошек сварить?
— И поджарить можно, я сальца принес. — Иван вынул из кармана маленький сверток. — Давай старое не поминать. Теперь ты вольная птица. Так что собирайся и — айда!
— Это куда еще?
— Домой. В Ивановку. Посылают меня на родину, революцию доделывать.
— А я-то при чем? — опять выпустила когти Марина.
— Хорошее дело! Жена должна быть при муже. Мы завтра окрутимся и на вокзал.
Марина покачала головой.
— Никуда не поеду. Мое место здесь.
Иван, видать, не поверил серьезности ее слов, счел их за обычное женское ломанье.
— Чего тебе тут делать? Мышей сторожить?
— Не мышей, а имущество. Квартиру. Только отвернись — мигом всё растащут. Как я тогда моим в глаза посмотрю?
— Ага, «моим»! А я, значит, не твой… — Иван подавил бешенство, в голосе зазвучала хрипота бессильной нежности. — Может, хватит, Мариша? Ну, служила людям — ладно, но нельзя же барахлу служить. Нельзя жизнью жертвовать из-за ложек-поварешек. Неужто я тебе дешевле, чем их шмотки?
— Не в шмотках дело. В доме. Должен быть дом, чтоб люди вернулись. Сбегу я — нету ихнего гнезда.
— Другое совьют… О себе хоть немножко подумай… И обо мне. Стареем мы. Сейчас еще можно семью заложить, а дальше что? Когда они вернутся-то? Ты знаешь?..
— Богом тебе клянусь, как вернутся, я — в бессрочный отпуск. И приеду к тебе, где бы ты ни был.
— Господи! — сказал Иван, и маленькая злая слеза брызнула из его подкалеченного на войне глаза. — Две любви были у меня за всю жизнь: ты и революция. А я только второй нужен, с ней и останусь. Завтра уберусь. Думал, вдвоем поедем, но к тебе разве достучишься!
— Ты давно достучался, Ваня. Считай, что я поехала с тобой, только другим поездом. Дождись его… А сейчас не томись понапрасну. Я постирушку затеяла, давай грязное белье и самого тебя помою.
Перрон Павелецкого вокзала. Поезд, уходящий в глубь России, совсем не похож на «Северную стрелу», сохранившую свой дореволюционный вид. Этот состав сцеплен из дачных вагонов, теплушек, почтовых пульманов, открытых платформ — и все забито до отказа. И на ступеньках висят гроздьями, и на крышах распластались.
— Прощевай, — сказал Иван и ткнулся Марине в плечо.
— Я еду к тебе. Помни, Ваня. И пиши! — Марина поцеловала его в заросшую шею.
Поезд дернулся, но, перегруженный, не взял сразу с места, а еще разок поднатужился и тут пошел.
Иван оторвался от Марины, кинулся к теплушке и швырнул на крышу свой тощий сидор. Несколько рук протянулось к нему, он ухватился и оказался наверху.
На крыше товарного вагона отправлялся рядовой революции строить новую жизнь в тамбовской деревне…
Часть вторая КОЛОКОЛАСтокгольм встретил Рахманиновых неласково. Они приехали в разгар рождественских праздников, а в такое время все живут своей жизнью, своими маленькими радостями, своим домашним теплом, и никому нет дела до чужаков, свалившихся невесть откуда. Человек никогда не бывает так одинок, как на чужбине посреди праздника, в котором ему нет места.