Михаил Зуев-Ордынец - Вторая весна
— Не надо!.. Потушите!.. — резко, раздраженно крикнула Шура.
Борис погасил свет и, стоя в темноте, думал: почему глаза ее стали такими большими и почему дрожат ее губы, как у обиженной, оскорбленной девочки? Сердце его дрогнуло: она плакала! Она плакала здесь, в темноте, содрогаясь с ног до головы от бесшумных рыданий. От слез большими стали ее глаза и дрожат губы. И света она не хочет потому, что всякий взгляд со стороны на то, что свершается в ее душе, мучителен ей.
— Что же вы стоите? — послышался голос девушки, тихий и добрый, без недавнего раздражения. — Рядом с вами откидной диванчик.
Борис нащупал скобу дивана, опустил его и сел. Он пришел сюда, взволнованный разговором с Бармашом, он хотел рассказать Шуре об этой странной беседе, но теперь чувствовал, что это будет не к месту. Он решил посидеть минут пять и уйти.
— Как Галим Нуржанович? — спросил он.
— Плохо. Через час я опять пойду к нему.
— Сердце?
— Сердце. Инфаркт миокарда.
— Да-а…
Шура молчала. Молчанью не было конца, и Борис решил, что лучше все же уйти. Он хотел встать, но Шура сказала вдруг с горькой насмешкой:
— Ну вот, Шурка, и пришла твоя первая любовь… Борис сидел, боясь шевельнуться, боясь громко дышать. А Шура продолжала горький разговор с собой:
— Мечтала ты, Шурка, о любимом, выдумывала и такого, и сякого, а достался тебе совсем-совсем другой, ничуть на твою мечту не похожий.
— Вы любите его? — с испугом, с отчаянием все понял Борис. — Не торопитесь с этим. Мы часто потребность любви принимаем за любовь. — Он попытался значительно оттопырить книзу губы, но и его губы дрожали. — Проверьте свое чувство! Тысячу раз проверьте! Это какая-то страшная ошибка.
— Спасибо. Вы хороший друг, — тепло сказала Шура и воскликнула с горестной отвагой: — Поздно проверять. Все проверено!
— Он не любит вас! У него это петушиная игра! — закричал Борис, будто боялся, что она не услышит его.
Шура ответила легким вздохом досады. Борис понял. Это означало: «Ну зачем вы это говорите!» Ему стало стыдно до слез.
— Разве я не вижу этого сама? — В голосе ее зазвучала грустная и горькая искренность. — Я удивлялась, когда видела, что вы ревнуете к нему. Борис Иванович, милый, я это чувствовала. Но разве он похож на любящего человека? Разве может быть любящий человек эгоистом? Разве можно, любя, быть фальшивым, нечестным с людьми? Разве любящий человек может быть трусливым и подлым?
Борис видел, как стоят в ее глазах, не проливаясь, слезы. Не глазами — сжавшимся сердцем видел он эти слезы.
А Шура продолжала:
— Помните, еще в городе вы спросили меня, еду я в совхоз работать или только провожаю колонну?
— Да. И вы ответили, что это не от вас одной зависит.
— Не от одной меня, это верно. А теперь я могу ответить на ваш вопрос. Могу твердо ответить. Я остаюсь на целине.
«Ради него?» — хотел крикнуть Борис, но в горле стало тесно, и он только махнул рукой.
— Ради него, — шепотом ответила Шура, будто слышала его вопрос.
Борис так стиснул зубы, что заныло в скулах и висках.
— Многие и многие-найдут на целине свою судьбу, свое счастье. Я в этом теперь уверена, — громко заговорила Шура. — Он тоже ищет на целине свою судьбу. «Когда же и выскакивать в маршалы, если не сейчас?» Какую душонку надо иметь, чтобы так сказать! Но я поняла это не сразу. Ему целина нужна, а он целине не нужен! Работать на целине он будет великолепно, вот увидите. Он и тайгу будет великолепно рубить, и каналы в безводной пустыне будет копать как одержимый, он и в Арктике будет комбинировать дома из льдин, ящиков и бочек, и обморозит при этом десятки людей. А для него все это — нулевой цикл работ и выруливание на старт. О боже мой! — послышался тоскливый вздох. — Одного себя только и видит, и его же персона ему весь мир закрыла. Беспокойная, нетерпеливая, жадная и пустая душа! Теперь я все до конца поняла. Он по людям способен шагать!
— А вы? — быстро спросил Борис. — Вы-то здесь при чем?
— Он прячет это, как накожную болезнь. Я буду смотреть. Никто его не видит так, как я. И я не позволю, не позволю!.. — дрогнул ее голос ненавистью.
Она помолчала, потом тихонько вздохнула:
— Нелегкую задачу приходится тебе, Шурка, решать. И пусть! Пусть, пусть!
— Не боитесь? — прошептал Борис.
— А помните наш веселый, храбрый тюльпан в сырой мерзкой ночи? — радостно спросила Шура. — Он ничего не боялся!
Она помолчала, потом стукнуло о стенку поднятое кресло.
— Мне нужно идти к Галиму Нуржановичу. Извините.
Она пошла и у дверей остановилась.
— Бывают в жизни минуты, когда надо высказаться, все сказать, и знать, что тебя слушает твой верный друг. С вами я говорила без утайки, как сама с собой. Но иное и себе не скажешь. Вот почему я хотела темноты. В темноте все можно сказать.
Она вышла, и лишь только закрылась дверь, он подбежал к окну, посмотреть ей вслед. Но к стенкам прижалась огромным черным лицом ночь. Такая черная, беспросветная, забывшая все сроки ночь, что не верилось в завтрашний день.
Он снова сел. В глазах было горячо и влажно. «Это от бессонной ночи, — подумал он. — Да-да, от бессонной ночи, а не потому, что перед глазами прошла девушка, высоко, гордо неся голову. Будет ли она и дальше так же высоко и гордо нести свою красивую голову? И любить, и ненавидеть одновременно. Разве это можно? Оказывается, можно. Но как это тяжело, как мучительно! Дает светлую радость любовь, дает мрачную радость и ненависть, ненависть утоленная. Но, ощущаемые вместе, они дадут неизбывную, с каждым днем усиливающуюся муку. А если победит любовь, а измученная душа предаст святую ненависть? Если уступка, подлая, оскорбительная, сгибающая человека? Кто поможет ей тогда поднять голову и выпрямиться? Может быть, тогда… Может быть, ие все еще…»
Что «не все еще» — додумывать не стал. Знал: туда дороги нет. Но можно же любить вот так, тревожно и горестно, и надеяться хотя бы краешком сердца?..
Он лег на диванчик, подложив под голову портфель.
Лежать было неудобно, коротко, ноги наполовину свисали.
Подумалось: «Это хорошо, не засну. Она скоро вернется».
И крепко заснул.
Не слышал, как хлопала дверь, как входили и разговаривали люди.
Глава 37,
Которой кончается повесть, но не кончаются еще пути-дороги для многих и многих людей
В дверь постучали, и Шура спросила:
— Можно войти?
«Как хорошо, что я не заснул до ее прихода», — обрадовался Борис и проснулся. В окнах светлело. Он лежал, неудобно скорчившись, покрытый директорским плащом. Потрогал плащ и, улыбнувшись, поискал глазами Егора Парменовича. Директор спал на полу, на носилках, подложив под голову свои перчати-щи и укрывшись потертой, видавшей виды жеребковой курткой. Рядом спал в кресле Садыков, неудобно свесив на грудь голову, опустив с обеих сторон прямые руки и растопырив тоже прямые как палки ноги. Так спят куклы.
Снова постучали в дверь, и снова крикнула Шура:
— Товарищи, можно войти?
Борис не мог понять: продолжается ли еще сон или это уже явь? Егор Парменович заскрипел носилками и сел, сбросив куртку. Правый ус, на котором он спал, растрепался.
— Что же вы, негодяи, хозяйку не пускаете? — хрипло сказал он мятым, ночным еще голосом и зычно крикнул — Да-да! Конечно, можно, Александра Карловна!
Шура вошла и у дверей остановилась, припав головой и плечом к стенке. Можно было подумать, что она бежала, запыхалась и остановилась перевести дыхание.
— Извините нас, Александра Карповна, за нашу бесцеремонность… В будущем советую таких гостей прямо с милиционером выводить, — поднялся директор с носилок.
— Товарищ Нуржанов умер, — сказала Шура безжизненным голосом.
Корчаков снова сел на носилки и начал трясти Садыкова за ногу:
— Курман, проснись! Галим Нуржанович умер. Слышишь?
Завгар перекинул голову на плечо, посмотрел мутно, а поняв, вскочил и стал торопливо застегивать шинель.
— Когда умер? — спросил Корчаков.
— Минут двадцать назад. Все время какой-то травой самбурин бредил. Гнал ее, рубил, рвал.
— Что за трава самбурин? — спросил Корчаков.
— Жирная, косматая. На могилах растет, — ответил тихо Садыков.
— Понятно, — опустил голову Егор Парменович.
— Потом пришел в себя и спросил: «Горы прошли? Дорогу видно?»
Егор Парменович задышал часто и задергал скулами:
— Судить нас за это надо! Как сквозь пальцы человека упустили! И какого человека! Говорят, видели, как он надрывался и на промоине и на Чертовой спине! Вы видели?! — зло закричал он на Бориса. — А ты, Курман? И я видел! А мне, старому бюрократу, не до этого было! Дела, всегда дела!
— На промоине я видел, — убито прошептал Чупров.
Садыков молча поднял валявшуюся на полу фуражку, ударил ею об ладонь, надел и пошел к двери.