Муса Магомедов - В теснинах гор: Повести
Я вам долго все это рассказываю, а тогда в одно мгновенье промелькнули у меня все эти мысли. Вот он передо мной, мой кровный враг, убийца лучшего друга, ненавистник нашей трудовой Советской власти.
Спокойно свежевал он барана, изредка перебрасываясь словами с остальными бандитами. Вдруг Зурканай повернулся в мою сторону и к чему‑то прислушался. Неужели хрустнула ветка? Или просто почуял зверь, что оказался в западне. Да, жаль, что не лицом к лицу встретился я с ним. Выскочить бы на поляну да высказать ему бы вое, а потом биться на шашках. Но не мог я рисковать жизнью своих товарищей и сидел, притаившись, и ждал сигнала начальника. Пальцы на затворе, на прицеле он, Зурканай. В этот миг раздался свист, и я спустил курок. Он не успел даже руку протянуть к маузеру, приподнялся, сделал движение в сторону и рухнул на землю. Потом поднялся, держась за грудь, хрипя что‑то, сделал шаг, еще — я опять выстрелил. Как подкошенные, дико крича, падали бандиты, сраженные нашими пулями. Кто‑то даже успел выхватить оружие, но выстрелить никто не смог. Я выскочил из засады, выхватил шашку из ножен и подбежал к Зурканаю.
— Это ты за спиной нанес мне удар, проклятый большевик, — прошептал он, стиснув зубы, — как я вас всех ненавижу! Если бы ты мне встретился в лесу вместо сына своего, ты бы узнал, как бьется мужчина.
— Мужчина не воюет с безоружными, как это делал ты, кулацкое отродье! — закричал я. — По–звериному жил, как зверь и подохнешь, — не выдержал я. Но Зурканай уже не дышал. Мертвые глаза его смотрели в небо, на коршуна, который уже кружился над нами, предвкушая добычу.
Так бесславно копнилась жизпь Черного — Зурканая, впрочем и всей его банды. Поздно ночью привезли мы тела разбойников в райцентр, составили акт и похоронили в общей могиле. Прошли годы, многое забылось уже, но черные дела Зурканая в ауле не забыли, и ни одного новорожденного с тех пор не нарекли Зурканаем. Даже имя его оказалось проклятым.
Тут бы и конец моему рассказу, если бы не случилось еще одно происшествие. Покончив с разбойниками, мы вернулись по домам, но не прошло и месяца с того дня, как убил я Черного — Зурканая, как прибежала на рассвете в мой дом Заира взволнованная и испуганная.
— Он приходил, приходил! — говорит она дрожащим голосом.
— Кто он, — не понял я спросонья.
— Зурканай проклятый. — Ну, думаю, бедная женщина помешалась.
— Послушай, Заира, вот этими руками я прикончил его, убийцу твоего мужа. Спи спокойно, Гасан–Гусейн отомщен.
— Ты не убил его, он жив! Проснись же, Залимхан! — кричит Заира. — Он ночью приходил за кладом и копался в огороде.
Ну, вижу, что дело обстоит иначе, Заира в здравом уме. Быстро оделся и отправился к ней. По дороге она мне все рассказала. «Просыпаюсь под утро. Корова моя вот–вот отелится, так, думаю, посмотрю, что с ней, встала и вышла на веранду. Вдруг слышу, кто‑то киркой стучит в огороде. Присмотрелась — кто‑то в земле копается. Бурка в стороне валяется, — Зурканай! Я чуть не закричала. Вернулась потихоньку в комнату, взяла винтовку Гасан–Гусейна, ноги у самой дрожат, а рука твердая!
— Стой, — кричу, — вот тебе за мужа! — и выстрелила. А он схватил бурку и убежал».
Слушаю ее и верю и не верю. Пошли на огород. Смотрю под деревом айвы действительно земля разрыта. А вот и кровь! Значит, попала все‑таки, молодец Заира! На кирке, на земле кровь, свежая кровь.
— Скорей разбуди моего друга Муса–Хаджи, — кричу я, а сам взял у нее винтовку, зарядил и иду по следу. Тут успел и Муса–Хаджи и другие подойти. Соображаем, кто же это был и что делал под айвой?
— Раненый далеко не уйдет, за мной! — Муса–Хаджи.
И в самом деле, мы нашли его недалеко от речки, на стоге свежего сена. Оказалось — это один из разбойников шайки Черного — Зурканая. В тот день, когда мы окружили шайку, его послали за хлебом к знакомому мельнику. Это его и спасло. Когда вернулся, скитаясь по горам, лесам, вспомнил он, что Зурканай рассказывал ему однажды про золото отца. Вот и не выдержала разбойничья душа, захотел сам раскопать клад Османа.
Мы сдали разбойника в милицию, а сами вернулись и начали искать клад. И нашли. Только не под айвой, а под двумя яблонями. В маленьком железном сундучке лежали золотые монеты, браслеты, кольца и бриллианты. Мы сосчитали, составили акт и сдали добро в Госбанк…
9— Вот и кончился мой рассказ, — сказал дед.
— Слава Аллаху, что наконец кончился, — ответил Муса–Хаджи, — замучился я совсем в этой шкуре и на этом седле.
— Еще немножко, прошу вас, аксакалы, — взмолилась тетя Раисат, — основа картины почти готова. Больше я вас так долго не буду мучить, всего по два часа в день.
— Как — еще?! — удивился Муса–Хаджи.
— Всего три дня, — ответила художница.
— Будь мужчиной, Муса–Хаджи, — сказал мой дед, — ведь раньше сутками мы сидели в седлах, даже спали.
— То было, Залимхан, когда мы молодые были…
— Теперь все обедать, — приказала Заира.
— Может, к обеду и бузы дашь, добрая хозяйка? Давно соскучились мы по твоей бузе.
— И буза найдется, Залимхан, и вино есть, пожалуйста, родные, в комнату.
Мы, дети, сели отдельно, а дедушка, Муса–Хаджи, Раисат и Заира уселись за другим столом. Чего только тут не было — и чуду с мясом и с творогом, и колбаса с хинкалом, и фрукты, в тарелках даже моченые груши Муминат. Мы начали есть, а дед поднял рог, полный бузы.
— Что ты делаешь, Залимхан, обойдемся без тостов, выпей и поскорей дай мне рог, — сказал Муса–Хаджи. — Я продрог в этой одежде разбойника.
— Как не выпить без слов, Муса–Хаджи. Может быть, нам больше не придется пить бузу, а слова сердечные останутся невысказанными. Итак, дорогие мои, за что бы я хотел поднять этот рог? Он, конечно, такой же, как все бычьи рога. Но раньше считали, что весь мир стоит па этих рогах — на рогах быка, если, значит, тронется бык, разрушится мир. А я скажу, мир стоит не на рогах, а на дружбе. Ты не смейся, Муса–Хаджи. Мы знаем, дерево держат корни, а человека людская дружба. Вот мы с тобой дружим столько лет, скажи ты мне, могли бы так прожить свою жизнь, если бы не дружили. Нет, дорогие. Дружба — самая крепкая крепость, самый надежный мост между сердцами, и самый богатый человек тот, кто богат настоящими друзьями. Был у нас еще друг, звали его Гасан–Гусейн. На его могиле мы клялись быть верными этой дружбе и после смерти. И старались не нарушить клятву. Конечно, добрейшая Заира хранила верность дружбе мужественнее, чем мы, мужчины. Она была верным другом ему в жизни, верной, хорошей матерью для его сына. И когда Родине грозила опасность, она провожала на ратный подвиг сначала мужа, потом сына. Будь здорова, Заира! Я склоняю свою седую голову перед тобой, женщина гор, перед дружбой нашей…
— Слава богу, — сказал Муса–Хаджи, принимая у него рог. — Я не мастер говорить, но раз мой старый друг, Залимхан, велит, скажу: выпью я за этих молодцов — наших детей. Чтобы они выросли честными, достойными отцов и старших братьев, и даже немножко лучше нас…
При этом он смотрел почему‑то на меня, а у меня кусок чуду застрял в горле. Думал, вот–вот скажет Муса–Хаджи. И деду и Раисат — всем станет известно о нашем с Микаилом поступке. Но, к счастью, старик кончил тост и опорожнил рог.
«Хорошо, что про меня он не сказал, — думал я, когда возвращался домой. — Все‑таки добрые люди, эти старики! А как они воевали с бандитами, с фашистами! Ничего не боялись, даже тетя Заира стреляла в разбойника. А я собаки боюсь». Из моей головы не выходил рассказ дедушки. Я и раньше слышал о Черном Зурканае, знал о подвигах отцов, но так подробно дед никогда не рассказывал об этом событии. Вот бы написать об этом, чтобы ребята все знали. Тетя Раисат рисует картину, она ее увезет для выставки, а вот если бы в нашем музее ее поставить. Слышали, что говорил Джамбулат: «Аул, говорит, у вас, прямо скажу, исторический, а музея нет», — и прав он. Надо будет в школе на первом же собрании дружины поговорить об этом.
С этими мыслями лег я спать. Во сне вижу точно такую же картину. Только я, на старой колхозной кобыле сижу, одет разбойником, а на сером коне, в форме красного партизана сидит Джамбулат. У него за поясом маузер, а в руке сабля и гоняется он за мной.
«Посмотрим, Черный Зурканай, я голову отрежу тебе, кулацкое отродье!» — кричит он. А я толкаю в бока кобылу, бьют ее плетью, хочется ускакать от погони, скрыться за Шайтан–горой. Но старая кобыла еле тащится. И досадно мне, что пришлось играть в разбойника. Я кричу: «Не хочу быть разбойником, хочу партизаном. Давай поменяемся!»
«Чего ты струсил, вынимай саблю, если ты мужчина», — говорит Джамбулат. А Микаил стоит на утесе и хохочет: «Вот с тебя скоро слетит голова, бедный Ананды, и во сне не повезло ему. Опять он в отцовских сапогах!» — говорит он. Откуда ни возьмись и Хабсат со своими телятами. «Давно надо было его наказать! Трус и обманщик он!» — Не успеваю ей ответить, как стук копыт коня настигает меня. Смотрю, на мне кирзовые сапоги. Надо же такому случиться, кобыла споткнулась, и я рухнул на землю. Джамбулат того гляди догонит меня. «Я тебя убью сейчас, как собаку, разбойник!» — размахивается он саблей. «Не убей, мы же играли», — говорю, не все же бегу от него. «Нет, мы не играли, ты и есть разбойник: ты украл у старой Муминат моченые груши, ты убил барашка Зарипат, ты обманул старого партизана Муса–Хаджи! Вот за все я отомщу тебе!» Размахнулся он шашкой, я закрываю лицо и кричу, и от собственного крика просыпаюсь. «Ох, как хорошо, что все это только приснилось», — думаю я. После такого сна каким дорогим казались мне и это утро, и эти солнечные зайчики, что играли на стенке, и этот дом, в котором я живу. Даже мой кунак.