Владимир Бахметьев - Железная трава
Третьего дня моя ремонтная бригада осилила бригаду Якова Бороздина по всем показателям. Когда об этом информировали Анфису, то она, несмотря на кормление ребенка, запрыгала на месте: это ей — как масло в огонь, потому что женщина она с большим пролетарским и семейным самолюбием.
…Я ей говорю:
«Если, по-твоему, Реклю устарел, то почему же так вышло, что ты записалась в ВКП(б), несмотря что вместе мы его, Реклю, читали?»
И еще говорю:
«Дело, значит, не в Реклю, а в нашем высоком убеждении, под которым рушится весь старый мир».
Она же говорит:
«Ты образованный и знаешь все главные звезды в небе, а при чем тут звезды, если дело в показателях, приведших Якова Бороздина к полному поражению?»
Это, между прочим, верно, но звезды ей понадобились из-за одного намерения уколоть мужа. Она томится, будучи привязана отпуском по случаю ребенка, но я знаю, что именно ей, такой женщине, нужно: ей нужен второй партбилет в семье!
«Если, говорит, у нас теперь сын Владимир, то как его рассматривать: мать — партийка, отец — без. Так что кто же такой этот ребенок? Середка на половинку какая-то! И, главное, стыдно будет Володьке, как подрастет, за родителя, пролетарий, а не в авангарде!»
Тоже правильно, хотя и не без задней цели ею высказано, а цель одна — подстрекнуть мужа на вступление в ряды сознательных.
Настоящего ответа я пока не дал ей, но она и сама видит, что тут вопрос короткого времени.
[1930, 1952]
ОПЛОШНОСТЬ СЕРЖАНТА ВАСЮТИНА
О штурме Кривой Горки сержант Васютин будет впоследствии рассказывать много и обстоятельно. Но сейчас вот, когда дело только-только закончилось и он по случаю ранения улегся в госпитале, Васютин не смог бы сколько-нибудь связно восстановить в памяти события даже для себя, тем более было трудно ему припомнить «все по порядку» по заказу других. Этого-то и не хотел понять корреспондент газеты Ткачев. Проникнув в палату, он уселся в изголовье раненого и закидал его вопросами. Интересовала корреспондента история сержанта главным образом потому, что тот, по сообщению штаба дивизии, единолично захватил в плен немецкого полковника. О случае с полковником и должен был бы заговорить Ткачев. Но он начал издалека, с общего вопроса, как и в чем проявил себя товарищ Васютин на поле боя?
У сержанта враз потускнело лицо, он не знал за собой решительно ничего такого особенного, о чем, по-видимому, ожидал услышать сотрудник газеты. В конце концов сержант держался в бою как все, — не хуже и не лучше других.
Да, но вот, согласно имеющимся у корреспондента сведениям, он, Васютин, в разгар наступления принял на себя командование взводом, когда осколок мины вывел из строя младшего лейтенанта…
Ткачев заглянул в свой блокнот:
— …младшего лейтенанта Бавыкина! — вымолвил он четко. — Верно ли это, товарищ?
Сержант не отрицал факта. Но кто бы поступил иначе на его месте? Ведь люди взвода находились под бешеным обстрелом и всякая заминка угрожала срывом операции на целом участке.
Ткачев слушал объяснения сержанта и торопливо заносил в блокнот что-то свое.
— Продолжайте, товарищ Васютин.
Но продолжать Васютин не собирался. Беседа явно не клеилась. Видя это, Ткачев предложил раскурить папироски и затем, держа в одной руке наготове блокнот, а в другой папироску, начал помогать сержанту. Сержант должен учесть, что газете позарез нужна заметка на материале Кривой Горки, а в заметке будет ценно все, что касается героического поведения бойцов. В штабе говорили, будто он, сержант, первым ворвался в траншею к немцам.
— Точно! Но я был не один, — отозвался Васютин угрюмо. — Со мною, локоть в локоть, дрались Савин, Грифцов, Потемкин… Еще Асан, Мухаметов Асан.
— Да, но они следовали за вами, — перебил Ткачев. — Вы увлекли за собой товарищей, не правда ли? — он вскинул голову и протянул сержанту свою папироску, предварительно попыхав ею. — У вас, потухло, прикуривайте.
— Некурящий я, — сознался сержант и, упершись локтем в подушку, долго искал вокруг себя, куда бы уложить обугленную с одного конца папиросу.
Он был бледен, на лбу, на впалых щеках, даже на верхней губе его проступили капельки пота, а в серых глазах с расширенными, как бы набухшими зрачками залегла пасмурь. И все время он беспокойно оправлял на себе одеяло.
А Ткачев проворно водил в блокноте карандашом и напористо, баском, приговаривал себе:
— Итак, следуя за огневым валом нашей артиллерии, пехота приблизилась к немецким укреплениям, а когда артиллерия перенесла огонь в глубину, сержант Васютин первым со своими бойцами ворвался во вражеские траншеи… Вы что-то сказали, товарищ сержант?
— Нет, товарищ старший лейтенант, я молчу.
Он действительно молчал. То, что довелось ему перенести и перечувствовать на Кривой Горке, было совсем не так просто, как это получалось у корреспондента.
«Ворвался… Первым ворвался! — размышлял про себя Васютин с чувством невольной горечи, почти обиды. — Попробовал бы ты этак ворваться».
Артиллеристы, слов нет, свою работку перед атакой выполнили на отлично. Однако, когда он, Васютин, повел взвод дальше, вверх по Кривой Горке, и когда до немецких позиций оставалось каких-нибудь двести метров, уцелевшие огневые точки противника открыли такой губительный обстрел, что взводу пришлось залечь. Тут и началось! Прижатые к земле, люди не двигались, не шевелились, хотя у каждого, как мог Васютин судить по себе, все внутри кипело, рвалось вперед. Трудно придумать что-либо более тягостное, чем этот галоп на месте, в лежачем положении! Были минуты, когда только для того, чтобы поднять голову, приходилось собирать всю свою волю, затрачивать столько жизненных сил, что казалось: прежде чем удастся стать лицом к лицу с врагом, жизнь, вся сполна, будет израсходована.
Все же Васютин полз, карабкался, подвигался ужом вперед, угадывая, что где-то рядом с ним и за ним ползут, карабкаются другие. И одно это сознание, что бок о бок с тобою твой товарищ, что все испытываемое тобою испытывает и он, сосед, облегчало сердце и делало возможным новые усилия воли.
Не раз Васютину казалось, что, затаившись под огненным ливнем, он уже не в состоянии будет понудить себя даже голову поднять. Но вот сосед, вскочив и пригорбившись, стремительно осиливал очередные два-три метра. Тогда и к нему, Васютину, возвращалась способность бороться, он словно освобождался от оков. Порою же, когда представлялось, что никто другой, кроме него, не решится двинуться дальше, он встряхивался и с отчаянной решимостью, почти в полный рост, перебегал к новому, заранее намеченному укрытию. И за ним, как за магнитом, тянулись другие.
Так, давая знать о себе друг другу, незримо один другого подталкивая, они метр за метром брали у врага пространство, и при этом были у каждого свои сокровенные мысли и своя цель, ради которой человек, одолевая смертный страх, понуждал себя к действию. У одних это были мысли о семье, у других — о колхозе, которому несдобровать, если подпустить фашиста, у третьих — об участи покинутого завода… У каждого что-нибудь свое, самое для него дорогое, а все вместе — семья, любимые люди, колхоз, завод — и было тем, самым дорогим для всех, во имя чего стоило рисковать головою: родина, родная земля, родные люди!
Только вблизи вражеских окопов, в полосе взорванной колючей проволоки, Васютина вдруг охватила ярость, нестерпимая злоба на врага за все то мучительное, что было пережито… И тут он, Васютин, действительно ворвался к врагу, а ворвавшись, бил, крушил, палил из автомата.
— Продолжайте, продолжайте! — услышал сержант нетерпеливый басок корреспондента.
Оказывается, увлеченный собственными мыслями, вслух думая, Васютин незаметно для себя разговорился, да так, что Ткачев едва успевал за ним записывать.
— Продолжайте, дорогой.
— Я кончил, товарищ старший лейтенант.
— Ну, нет! Вы еще ничего не сказали о немецком полковнике, — забеспокоился Ткачев. — В штабе дивизии мне совершенно ответственно передали, что вы единолично пленили полковника.
— Точно! Только на кой ляд вам этот полковник?! — снова потускнел Васютин.
— Нет, нет! Прошу вас, — настаивал Ткачев. — Утомились — можно перерыв. Кстати, дежурная сестра подает мне знаки… Очевидно, она чем-то обеспокоена.
Он покинул табуретку и, слегка прихрамывая, держа правое плечо выше левого, направился в другой конец палаты, к сестре.
— Разрешила еще побыть, — сообщил, возвратившись, Ткачев и снова уселся. — Только скоренько, долго с вами нельзя, опасается сестра за вашу температуру.
Васютин махнул рукою:
— Выдюжим! А вы… позвольте вас спросить… с рождения так или… Я насчет вашего марша, не в порядке с ногой у вас.
Теперь отмахнулся Ткачев: