Николай Самохин - Рассказы о прежней жизни
Времени на это дело мужикам было отпущено крайне мало. Когда-то дед мой вот так же приехал из России обживать берега Бурлы, но, во-первых, у него в запасе имелись годы, а, во-вторых, пахать сибирскую целину дед заявился готовым хлеборобом, хотя и безлошадным. Сыновьям же его и односельчанам надо было не только лепить свои засыпухи и унавоживать свои огороды, но, первым делом, строить комбинат, срочно перековываться в рабочих, вылезать из корявой крестьянской шкуры. А она отрывалась вместе с мясом, путалась в ногах. Торопливый и мучительный процесс этот довелось мне, как теперь понимаю, наблюдать с тыльной стороны, с изнанки.
Поэтому, наверное, первые воспоминания мои оказались наполненными деталями быта окраинной призаводской жизни.
Так вот, первой речкой, которую я увидел в жизни, была эта самая Абушка, вдоль крутого опять же берега которой лепилась улица Вторая Болотная. Вообще-то официально речка именовалась Аба. За, что ее прозвали ласкательно Абушка — совершенно непонятно. Это можно объяснить только редким великодушием новоселов. По Абушке текла не вода, а сплошные смола и мазут, сбрасываемые металлургическим комбинатом. Она не застывала в любые морозы, была черной и блестящей, как только что начищенный хромовый сапог. Однажды в ее струи, оступившись с мостка, упал наш кум и сосед Егор Дорофеев. Упал он удачно — головой на жирный, как холодец, приплесок и, будучи крепко выпивши, тут же заснул. Егор проспал в теплой Абушке до утра и так пропитался мазутом, что его года два ещё наверное, во всех компаниях сажали за стол только у открытого окна.
Если кто-то думает, что я преувеличиваю, пусть съездит в бывший город Сталинск, а ныне Новокузнецк. Конечно, улицы Второй Болотной он не найдет — на ее месте выросли многоэтажные белокаменные дома, давно нет и тех мостков, с которых когда-то рухнул кум Дорофеев, но Абушка и сейчас несет свои мазутные воды в Томь, рассекая славный город на две половины.
Однако я отвлекся, а речь идет о Бурле.
Никогда, повторяю, я не видел этой речки, но она, вот уже много лет, течет в моей судьбе, и не рассказать про нее я не могу.
Что я знаю о Бурле?
Была она кое-где воробью по колено, но зато растекалась в этих местах широко, давая в жаркий день приют ребятишкам и коровам, замученным паутами. На таких плесах хороню брал чебак, крупный и бесстрашный, которого не отпугивало даже барахтающееся в воде пацанье. За плесами река сужалась, образуя глубокие омута с крутящимися воронками и нависшими над водой кустами. Здесь, в тени кустов, паслись неисчислимые стада окуней — здоровенных, прожорливых и бесхитростных, прятались в камышах полутораметровые щуки, таились под корягами налимы. И, хотя все это население нещадно поедало друг дружку: окуни — чебаков, щуки — чебаков и окуней, — рыба в реке не переводилась.
Ах, как вкусно описывал мне отец свои рыбалки на Бурле!
Старший брат поднимал его чуть свет; торопясь, они накапывали между наземных грядок тугих ременных червей и почти рысью бежали к заветному омуту. Брат не признавал рыбалки вблизи деревни, добираться поэтому приходилось к дальней излучине, по пояс в седой от росы траве. На место приходили мокрыми насквозь, облепленными комарами и, не отжав портков, спешно разматывали удочки. У брата, жадного до рыбалки, тряслись от нетерпения руки.
Окунь брал сразу и наверняка. Обгладывать наживку, еле заметно теребить ее, вяло мусолить — этого за бурлинской рыбой не водилось.
Старший брат отца, предпочитавший рыбачить на две удочки, очень скоро запутывал их и, тихо матерясь сквозь зубы, чуть не плача от досады, принимался расцеплять. Справившись наконец с этой задачей, он с непонятным упрямством опять забрасывал обе. Клевать начинало враз на той и другой, брат снова захлестывал лески, после чего ему хватало распутывать их уже до конца рыбалки.
Отец же таскал одного полосатого горбача за другим, и обычно к тому времени, когда туман над рекой начинал розоветь, ведро бывало уже полным до краев.
Словом, это была честная сибирская речка, битком набитая рыбой.
Все соединяла в себе маленькая Бурла: песчаные отмели и красивые заводи, звонкие перекатики, островки величиной в ладошку, таинственные бездонные ямы, в которых жили заросшие мхом щуки.
Отца моего, как рыбака, щедрая Бурла избаловала и развратила на всю жизнь.
Помню, однажды я соблазнил его порыбачить на Теплом озере. Вода в этом озере натекла из ТЭЦ, и сначала отец долго не хотел верить, что в такой перекипяченной воде может водиться хоть какая-то рыба. Рыба, однако, в Теплом озере была — кто-то запустил туда сорожек, и они расплодились.
Отец сам смастерил себе удочку. Это была грубая, но прочная снасть: большой окуневый крючок, волосяная леска, способная выдержать пятикилограммовый груз, поплавок из пробки — величиной с детский кулак… Выбрав на берегу местечко, отец размотал удочку, нацепил на крючок целиком здоровенного салазана, поплевал на него и — господи благослови! — бултыхнул свой снаряд в воду. Затем он свернул самокрутку и принялся ждать.
Прошло минут двадцать — гигантский отцов поплавок лежал на воде недвижно, как бакен.
У меня тоже не клевало.
Я помараковал немножко, перестроил удочку на верховую рыбу, сменил наживу и начал изредка потаскивать красноперых сорожек.
Отец вроде даже и не смотрел в мою сторону. Только закаменевшая скула его выражала презрение. Играть с рыбой в догоняшки, караулить мельчайшую поклевку, подсекать — было, видать, ниже его достоинства. Он ждал верную рыбу. Ту надежную рыбу своего детства, которая подойдет и, не раздумывая, цапнет мертвой хваткой. Но рыба не подходила.
Отец крепился.
Я продолжал таскать сорожек. Так прошло еще с полчаса.
Вдруг отец вскочил, ругаясь во всех святителей и угодников, выдернул удочку, изломал удилище о колено и зашвырнул далеко в озеро.
— Не было рыбалки — и это не рыбалка! — заявил он.
Отец до самой смерти все мечтал съездить как-нибудь в родные места. Побродить с ружьишком по околкам, позоревать на Бурле.
Мечтал он, по своему обыкновению, азартно и шумно.
— А что, Миколай, а! — возбужденно говорил он. — Вот возьмем и подадимся!.. Я компенсацию брать не стану, ей-бо не стану — уйду в отпуск, и зальемся мы с юбой! — (Отец ни разу в жизни не ходил в отпуск, а брал компенсацию — отдыхать он не умел, да и денег нам вечно не хватало.) — Читал, что Григорий пишет?.. Рыбы в Бурле развелось — тьма! Сама, говорит, на берег скачет.
Я поддакивал отцу, хотя смутно чувствовал, что ехать туда нам нельзя. Наверное, в глубине души понимал это и отец. Он так и не съездил в Утянку.
Не поеду туда и я.
Не поеду, потому что боюсь разрушить легенду. Боюсь вместо чистейшей уютной сказочной Бурлы найти пересыхающую замарашку, в которой местные механизаторы купают своих железных коней.
По время от времени я вижу во сне какую-то речку. Вернее, уголок её, всегда один и тот же. Сон этот цветной и неподвижный. Прямо от ног моих полого сбегает к воде серебристый, словно бы прихваченный морозцем, песочек, редкий молочный туман стоит над темной водой, над двумя продолговатыми песчаными островками, проступающими на середине плеса; левее островков река сужается, берега становятся круче, и тихие, почему-то сиреневые ветлы нависают там над водой.
Картина эта так неправдоподобна красива, что сладкая боль всякий раз сжимает мне сердце.
— Ма, что-то мне все речка одна снится, — признался я однажды матери. — К чему бы это, как думаешь?
Мать — храбрая толковательница снов — на этот раз засмущалась.
— Дак что же, сынок, — с виноватой улыбкой сказала она. — Ведь ты на речке родился.
Я не сразу понял. «Ну да, разумеется, на речке, поскольку деревня наша Утянка стояла на крутом берегу»…
— Да нет сынок, на самой речке, — объяснила мать. — В лодке я тебя родила.
Так я узнал тайну своего рождения.
Оказывается, в тот день мать с одной из своих многочисленных золовок — а моей, значит, будущей тёткой — отправились на противоположным берег Бурлы за ягодой. Когда они, с полными корзинами, возвращались обратно, мне и приспичило родиться. И хотя до берега оставалось каких-нибудь три сажени, я не захотел ждать.
Пуповину мне перекусила тетка и завязала ниткой выдернутой из домотканой рубахи. Надо сказать, что тетка дело знала. Получился идеальный крестьянский пупок, сработанный руками, привыкшими все вязать на совесть, будь то снопы, мешки или пупки.
Здесь же в деревне Утянке меня через несколько месяцев окрестили. Окрестили неискренне и формально, скорее для того, чтобы откупиться от бога, интересы которого во всем семействе истово отстаивала одна бабка Акулина, отцова мать.
Церковь в то время уже не работала. В ней был клуб, где по вечерам бывший батюшка, здоровенный, рыжебородый, вечно нетрезвый мужчина вел показательные диспуты о боге с приезжими атеистами.