Владимир Христофоров - Пленник стойбища Оемпак
— Однако пора, Мария, за дело, — говорю я.
— Какое дело? Ты сегодня болен, дела подождут… Хотя бы до завтра.
Я качаю головой:
— Несмотря на все мои отрицательные качества, я всегда был дисциплинированным человеком. За семнадцать лет работы, учти, не получил ни одного выговора.
— Это, наверное, скучно. У меня их было по меньшей мере с десяток.
Она замечает, как я отставляю вилку и смотрю на нее. У меня, наверное, такой вид, будто я собираюсь с духом, чтобы сказать очень длинную, скучную и наставительную речь. Я это, в общем-то, и собирался сделать, но Лариска меня опережает:
— Котенок, не равняй меня с собой. У тебя работа ответственная, потом ты любишь свое дело и не можешь к нему относиться иначе…
— К любому делу надо относиться основательно, — ворчу я. — Нам надо сегодня многое сделать. У меня такое ощущение, что завтра будет снег или пурга. У тебя нет такого ощущения, ведь ты гадалка?
— Не гадалка, а просто моя прабабка была цыганкой, но сны я разгадывать умею. Мне сегодня ночью снилось, будто садила в грядку душицу. А это к хорошей погоде.
— Перемена ветра — это всегда на мороз и пургу. Все дни дул южный. Сегодня северный. Так что готовься, Настасья, к зиме.
Она вздыхает и смотрит на мою руку:
— Ну хорошо, можно руку подвязать на широкой ленте. Но при одном условии: ты наденешь кухлянку, а больную руку под нее. Иначе сгоряча забудешь и схватишься за что-нибудь.
— Согласен.
Через некоторое время я превращаюсь в однорукого человека. Поверх кухлянки Лариска застегивает ремень с пистолетом. Сама берет карабин, рюкзак с инструментами. На ней джинсы, куртка с капюшоном. Стройный юноша, собравшийся на охоту. Я иду следом и думаю некоторое время о ней — потому не замечаю ничего вокруг. Но что-то мешает, какое-то внутреннее напряжение тянет меня оглянуться назад. Я останавливаюсь и оборачиваюсь. Вот оно что — горизонт. Две дальние и совершенно черные сопки вдруг приблизились, как это бывает, когда переводишь видоискатель на кинокамере. Небо заволоклось оранжевыми зловещими тучами.
— Как красиво! — Лариска слегка приваливается к моему плечу.
Я не умею угадывать погоду, но, наверное, в каждом живом существе находится древний механизм — барометр, который реагирует на происходящие изменения в природе. Мы, люди, просто забыли, как надо читать этот древний барометр внутри нас.
Мы спускаемся ж ручью. На карте он называется речкой Сомнительной. Но это все же ручей, быстрый, извилистый, разлившийся на многочисленные ниточки — рукава. Галечное плато широкое, оно когда-то действительно было ложем стремительной речки. Ручей этот давно не дает мне покоя. Я его слышу, когда просыпаюсь ночью. Ведь звуки, рождаемые им, с незапамятных времен служили первоосновой для сравнения с другими шумами. Приглушенные голоса людей за стеной можно сравнить с шумом ручья, голос любимой — с журчанием звонкого ручейка, музыку — с всплесками бегущего ручья… А с чем сравнить сам шум ручья? С всплесками музыки, с голосом любимой? Но это уже обратная связь, одушевленная мыслью человека. А если бы не было музыки, голоса любимой? Тогда с чем сравнить шум ручья?
— Котенок, только на минутку, — прерывает мои размышления Лариса. — Я еще раз хочу взглянуть на подвеску для Клаудии Кардинале.
Я согласно киваю. Мы идем правее, вдоль ручья, к деревянной люльке, издали напоминающей деревенский колодец. Вначале, когда мы с Ларисой только появились в Бухте Сомнительной, я пошутил и на ее вопрос: «Что это?» — ответил: «Колодец, из которого мы будем брать воду». — «А-а», — сказала она и перевела взгляд на наш будущий дом. А я расхохотался. Какой колодец на вечной мерзлоте, да еще посредине ручья. Здесь я был раньше и знал, что подвеску оставили кинооператоры, с нее они снимали для фильма «Красная палатка» океанские льды. На оранжевых досках осталась четкая надпись: «Красная палатка». На второй день я подвел Лариску к этой достопримечательности и рассказал, как она здесь появилась. У Ларисы было отчего-то подавленное состояние, но в глазах мелькнул интерес, и она быстро опросила: «Как, здесь была Клаудиа Кардинале?» — «Конечно, — ответил я невозмутимо. — Ее поднимали на вертолете и крупным планом снимали на фоне Ледовитого океана».
Лариса была поражена. И, может быть, унылая, пустынная Бухта Сомнительная с той минуты показалась ей миром, отмеченным пребыванием знаменитой артистки, людьми, делающими фильм. Я не стал разрушать возникшее в ней очарование.
За лето один бок подвески ушел в мелкий галечник, и уже с трудом можно было прочитать название.
Лариска заглядывает внутрь, трогает скамью и задумывается. Может быть, ей тоже хочется сниматься в кино и быть такой же знаменитой, как итальянская актриса?
— Пора, — трогаю ее за плечо.
Мы поворачиваем и направляемся к яме с моржатиной, будь она трижды проклята!
Лариса знает, что требуется: молча развязывает рюкзак и достает моток капронового троса.
Она старается не глядеть в яму с убитым медведем. А я гляжу. Зверь еще не успел окончательно застыть. Пасть оскалена, передние лапы трогательно сложены на брюхе. В шерсти застрял коробок спичек — мой. Может быть, действительно не затевать всю эту возню? Ведь поймут — несчастный случай, и ничего с этим не сделаешь. Нет, это может навсегда повредить делу. Поползет слух: охотовед убил медведя! Лариска раздумывает, прыгать в яму с медведем ей не хочется. Кажется, в глазах страх. Она беспомощно, словно ища защиты, оглядывается на меня.
— Давай, лапочка. — Я легонько подталкиваю ее.
Зажмурившись, она прыгает, держась одной рукой за край.
— Подведи трос под спину и свяжи на груди, — говорю я. — Мы это дело мигом…
Лариска приподнимает голову медведя и сразу опускает, на лице брезгливая гримаса:
— Костя, там кровь…
— Ну и что, что кровь! — кричу я. — Что там, одеколон должен быть! Поторопись. Нам еще дел до чертовой бабушки!
Она довольно проворно делает все что надо.
— Давай руку. Выбирайся, твоя миссия окончена.
Я перекладываю трос через плечо и здоровой рукой, напрягаясь, тяну. И в ту же минуту мне становится ужасно тоскливо. Не вытянуть нам этого медведя, не вытянуть! Раньше я поднимал стокилограммовую штангу! Но то двумя руками, и потом штанга — совсем другое дело, а тянуть из ямы медведя… Однако тяну изо всех сил, и глаза у меня сейчас, наверное, наливаются кровью. Напряжение передается в больную руку, она вспыхивает огнем.
Лариска вертится вокруг меня, не зная, как помочь.
Мы поворачиваемся лицом к яме и тремя руками тянем трос на себя. Бедняжка, в ее бесплодных усилиях есть что-то трогательное, в глазах — не то утомленность, не то отчаяние. Когда-то я эти глаза уже видел…
…Кажется, прошел уже год или больше, когда меня нашло ее первое письмо. «Напиши, как ты там, расскажи о Чукотке»… Письмо без эмоций, правда, в конце: «Один ли?» Отвечать не, стал, не хотелось ворошить старое. К тому времени я уже был не один, но еще не вдвоем — середина-наполовину. И еще через год, а может быть, через полтора — второе письмо. Уже конкретная просьба: «Пришли мне, пожалуйста, вызов, мечтаю попасть на Чукотку! Только не подумай, что к тебе, — мешать не буду и даже встречаться не буду. У меня своя жизнь». Представив себе ситуацию, когда она будет жить рядом и нам придется волей-неволей встречаться в крошечном городке, я не ответил и на это письмо. В моей семье назревали тогда слабые, еле ощутимые толчки очень далекого душевного землетрясения. Я спасался командировками и много работал.
Еще через год или около этого в кинотеатре профиль далеко сидящей девушки показался мне знакомым, сердце отозвалось сильным толчком. Начался фильм, потом толчея у входа… Да я и не смог бы к ней вот так сразу подойти. Наверное, достаточно одного мимолетного взгляда, чтобы на тебя внезапно, одним шквалом, навалился тот огромный мир, который когда-то был с тобой… Лишь очень сильный хладнокровный человек способен справиться с таким эмоциональным взрывом внутри себя. Я не смог. И не подошел к ней.
Через несколько дней мы встретились. Это была она, моя далекая девчушка Лариска. Она отступила на шаг, и лишь бледность лица выдала ее волнение, да в немигающих глазах была не радость и не печаль, а лишь утомленность и отчаяние.
— Ну, здравствуй! — Лариса прерывисто вздохнула, и щеки ее порозовели тем румянцем, который меня когда-то восхищал. — Вот и я.
Я не могу вспомнить своих первых слов, а лишь те, что были сказаны спустя несколько мгновений. Обыкновенные, банальные:
— Боже мой, откуда? Как?
— Я приехала. Работаю в школе.
— А у меня… жена. Надо бы увидеться, — сказали неуверенно.
Домой я ее не мог пригласить. Не хотел, чтобы она видела меня с женой. Лариса может оказаться проницательной, а у моей жены иногда проскальзывал этакий иронически-покровительственный тон по отношению ко мне. При гостях. Когда оставались наедине, мы вообще разговаривали мало.