Сусанна Георгиевская - Колокола
— Не пугайся!.. Это я, Юлька.
В раскрытом окне со стороны сада — явление номер один — показалось, словно призрак, Юлькино взбаламученное лицо, обрамленное растрепанными волосами. От неожиданности мать вздрогнула.
Ловко, как кошка, Юлька вскарабкалась на подоконник... Неверным шагом, словно колеблясь, подошла к матери. И вдруг рванулась вперед...
— Что с тобой? Успокойся, Юлька.
Нет! Не желала она успокаиваться. И хоть бы все вокруг завертелось юлой, она, Юлька, назло вам всем, не успокоится, не успокоится!..
Присела на корточки рядом с мамой, заглянула снизу в ее лицо с чуть вздрагивавшим ртом, зажмурилась и быстро, чтоб ничего не видеть, уткнулась носом в ее колени.
От маминых колен пахло шерстью. Изношенной!.. (На себя она отчего-то вечно жалела деньги.)
Всхлипывая, как маленькая, Юлька принялась целовать колени матери сквозь старую шерстяную юбку.
Потом легонько приподнялась и, давая волю себе, изобретая и открывая, вздохнула, набрала в легкие воздуха.
— Мама! Ты слышишь? Слышишь? Я очень люблю тебя.
— Я тоже... Очень, очень сильно люблю тебя, — улыбнувшись, тихо сказала мать.
...Дальше Юлька не знала, чего бы еще сказать, не знала, что изобрела только что самое бессмертное на земле слово. Захватанное, много-много раз повторенное, спрягаемое, это слово было высоким и человечным, ибо оно означало самое большое и самое незащищенное на земле чувство.
Разве есть на свете что-нибудь сильней, чем «люблю»?
11
Этой осенью, как и всякой нормальной осенью, сумерки стали ранними. Частенько накрапывал дождик. Под фонарями желто отсвечивали косые, рваные струи дождя. Тощий дождик, вполне городской, досадный, однако едва приметный.
О том, что дождь, вопили городские лужи, широко подхватывающие отблески городских огней. И не только лужи, а потемневшие мостовые и тротуары, ставшие словно отполированными. Там, где уличные светофоры, земля загоралась зеленым, красным. И гасла.
Час вечерний. Час городской...
Толпа у входа в кино. Юноши и подростки с приподнятыми воротниками, не защищавшими от дождя. «Нет ли билетика лишнего?» А из дверей, где касса, бьет желтый свет. До чего же хочется проникнуть в кино, в теплоту фойе, в темноту зала!
А небо над электрическим светом улиц черное, очень далекое и без звезд. Но кто же из городских жителей смотрит вверх, в небо, и кто из них замечает звезды? Небо темнеет над желтым маревом вечерних огней. С тех пор как в городе новостройки, будто выше стало оно и чернее. И такое стало далекое, что вовсе застлали его городские заботы, включенные телевизоры, премьера театра, что на Таганке... И мысли о старости в тех домах, где она живет; и мысли об уходящем времени там, где юность; и как бы за ним поспеть, как бы его нагнать и как бы не растеряться, не упустить чего-то, не проморгать...
А оно промаргивается!.. Даже у самых шустрых, потому что охватить все сущее — увы! — невозможно, каким бы ты ни был дошлым. Да и что охватить-то? Не всякий об этом знает. Только дождик аккуратно охватывает мостовые и тротуары. Да и то всей Москвы ему, бедняге, не охватить, потому что уж больно сильно она разрослась: там, где еще недавно был пригород, нынче Москва, окна ее домов повернулись к лесу. Охватить... Но что?
В этот вечер, как каждый вечер, стоит огромная очередь у раздевалок Ленинской библиотеки.
Склонившись под лампами, люди что-то читают и что-то записывают. И что-то жуют внизу, в столовке, переводя дух. И, влившись в очередь у кофеварки, требуют кофе покрепче, покрепче, такого, чтоб освежил мозги.
И в тот же вечер — осенний, с рано наступившею темнотой, — все столики в кафе-мороженых заняты и заняты все столики в ресторанах.
А продуктовые магазины?
«Елисеевский» так и кишит людьми.
Попробуйте затаитесь, гляньте в лица людей, стоящих в очередях... Каждый, сам об этом не подозревая, ведет с собою свой внутренний монолог. У одного — вздымаются брови, словно в глубоком раздумье или в страстном ответе кому-то невидимому. Другой ни с того ни с сего начинает темпераментно размахивать левой рукой (в правой — кошелка). Кто-то улыбается своим мыслям, чье-то лицо выражает смутное раздражение.
Лица рассеянные, усталые, сосредоточенные; глаза, глядящие вослед уходящему дню; отречение от мира. Отдых. Во время стояния в очереди, у кассы.
По блестящей от дождика мостовой, давая гудки, летит машина с красным крестом. Ей дают дорогу. Речь о жизни — «скорая помощь».
...Много, ясное дело, в Москве заводов. И в этот вечер, как в каждый вечер, работают вечерние заводские смены. Не останавливаться же заводам из-за рождений, спасенных жизней?
Под светом лампы на кухне далеко за полночь будет читать в этот вечер книжку о «несовершенной науке», названной математикой, некий мальчик — рабочий кондитерской фабрики, которого зовут Толя.
И в этот вечер станет летать по городу некая давно знакомая нам машина.
Положив на баранку тонкие, «золотые» руки, будет мчать в машине тетя Вера под дождиком, глядя вперед прищуренными глазами, а рядом с нею будет сидеть орнитолог Сашкец — великий мастер очаровывать продавщиц. Машина заедет в какой-нибудь тупичок и там остановится. Тетя Вера снимет с баранки свои «золотые», едва приметно вздрагивающие руки. А дождик неутомимо станет хлестать в боковые окна машины. Он слезами будет стекать по стеклам, слезами горькими, человеческими. Но переднее, ветровое стекло останется чистым, прозрачным, ведь на этом стекле работает «дворник» — движется туда и сюда, не ускоряя и не замедляя своего автоматического движения.
Тихо станет в машине. Дождик в том городском закутке, где невзначай остановились они, защищая и прикрывая их, будет хлестать в боковые стекла. И вдруг тетя Вера скажет, что прочтет стихи Гумилева, и станет читать их шепотом, глядя сверкающими глазами в деревянный профиль, профиль не настоящего, а придуманного человека. Ничто не дрогнет в деревянном лице с коротким вздернутым носом от звука шепота ее, и ее дыхания, и зрелища ее трогательных чуть вздрагивающих рук. И будет биться дождик в боковые стекла. Но прервется его биение и остановятся его слезы, когда оба, закрыв глаза, вдруг, ни с того ни с сего, снова примутся целоваться.
А некая девочка, которую зовут Юлька, будет в этот час сидеть у окна на даче и ворчать про себя, что они так долго не переезжают. Осень. Пора, пора! Она уже опоздала в школу. Но мама ей отвечает: «Экие пустяки, нагонишь... Для твоего спокойствия я черкнула в школу открытку».
Из верхнего окна — из той комнаты, где работает мама, — рвется привычный свет.
И, дыша на стекло, Юлька будет стараться постигнуть что-то, догадаться о чем-то, а оно — ускользать, ускользать...
И вдруг ей откроется, что ее мама — душа простая, что мама не равнодушна, что она человек, по существу, совершенно собою не занятой... И что мама бессмертна! Ну да, поскольку куда же деваться всему, что зовется любовью, трудом, вдохновением, горем!
Ясно как дважды два, что за человек мать.
Но разве дважды два — само по себе понятие совершенное?! Недаром Толя сказал, что математика — наука, способная многое обеднить.
Математика! Самая точная из всех на земле наук. Вот за это, должно быть, он обозвал ее несовершенной.
Чем больше дано человеку, науке, искусству, страстно чувствующей душе, тем больше спрашивается с них. А с кого же еще спросить?
...Ладно. Ну а теперь она может немного, совсем немного подумать о Толе.
Юлька знала, что он работает на кондитерской фабрике, что отец его умер, когда Толе было шесть месяцев, а мать — штукатур.
Как же так получилось, что именно он увлекается математикой и стихами?
Один раз, когда Юлька его спросила: «Скажи, как по-твоему, что такое счастье?» — он ответил ей не задумавшись: «Счастье — это хотеть».
Что за удивительный человек Толя!
Ладно!.. Ну а что такое лезущее ей в сердце тревожное и жадное «почему»?
Почему, почему, почему — неясное и неточное, как математика. Огромное, как земля... «Почему», на которое бывает столько ответов. И каждый точный. И ни единого абсолютно точного оттого, что в каждом ответе новое «почему?».
Полно, Юлька! Вот свет. А вот тень.
Из окна верхней комнаты рвется свет. Разве можно оспорить, что это свет. А внизу темно. Темно почти совершенно, только смутно угадываются кусты.
Тьма и свет — вот понятия совершенные!
Да. Конечно.
А верно все-таки, что очень хороший человек Толя?
— Юлька, иди пить чай и позови маму! — крикнула бабушка.
— Бабушка, она скажет, чтоб я отстала.
— Вот еще!.. А собственно, почему?
12
О себе она говорила:
— Я человек простой, имею только четыре класса... Когда мужа убили (ох и красавец был — белый, высокий, полный!), между прочим, работал в лесной охране, я сразу пошла на стройку. И приняли, знаете. Штукатуром.
Прикатывает тотчас же Толин дядя — отцовый брат. Видит, что мы живем в общежитии (Толя — в яслях, а куда же? Грудной. Я работаю)... Деверь взвесил все это обстоятельство и заладил: «Отдай! Я ему не чужой. Я ему — Кононенко. Одна фамилия».