Григорий Ходжер - Конец большого дома
— Собака, верни мне ребенка! Люди, помогите! Собака утащила моего ребенка!
Идари тоже побежала за Обой.
— Люди, помогите! — вопила она. — Нашего ребенка утащила собака. Загрызу-ут!..
Из фанз выбегали женщины, дети, выскочил единственный мужчина в стойбище старик Донда Бельды — все побежали, заковыляли за сворой собак. Полосатая собака, испуганная криками, оглянулась и, увидев преследующих ее людей, бросила костяк и спряталась под амбар. Раздосадованная Оба остановилась, чтобы не напугать остальных собак, подождала, пока костяк окажется в зубах другого пса, и опять завопила:
— Держите, отберите ребенка!
Все стойбище было на ногах, все вышли помочь в беде Обе. Женщины бежали, вопили, не жалея глоток, и, догнав Обу, хрипло шептали:
— Хорошо кончилось? Кто?
— Девочка! — отвечала Оба вполголоса.
— Девочка, девочка, — передавали женщины одна другой. Даже глуховатый старик Донда Бельды узнал, что Кэкэчэ родила девочку.
А черный пес не хотел уступать вкусный костяк бегущим рядом собакам, острый запах сушеной кеты дразнил его, гнал в сторону тайги. Оба устала.
— Утащили ребенка, утащили! — кричала она, и неподдельные слезы брызнули из глаз. — Люди, смотрите, новорожденного утащил этот пес.
— Убить тебя мало, пес! — вторили женщины.
Оба была довольна, собака не отдала костяк, утащила в тайгу. Теперь всякая беда отведена от новорожденной. Злые духи, наверно, радуются, что новорожденного утащила собака. Это хорошо, теперь им незачем строить всякие козни.
Когда она вернулась в чоро, Кэкэчэ, побледневшая, измученная, пила горячий чай.
— Хорошо ты кричала, отсюда даже слышно было, — похвалила Обу Кисоакта.
Через несколько дней Кэкэчэ вернулась в фанзу, устроилась на тех же нарах, на которых лежала в предродовые дни. Она не снимала с себя лохмотьев, ела из отдельной посуды — ей еще три месяца предстояло ходить в рубище, лежать отдельно, три месяца считаться грязной.
В фанзе по ночам становилось холодно, вода в ведрах покрывалась ледком.
Старушка Кисоакта навещала молодую мать каждый день, в иные дни заходила и утром и вечером.
А через десять дней Оба, поднявшаяся на ноги Кэкэчэ, Идари пригласили к себе всех жителей Полокана. Гости ели щедро заправленную рыбьим жиром кашу, пили боду и дарили новорожденной кто ткани на одежду, кто женскую безделушку. Одна принесла берестяной туесок и сказала:
— Будь самой проворной ягодницей, за тобой не должны угнаться даже трое женщин.
Другая подарила чуруэн и сказала:
— Твоя мать самая лучшая вышивальщица в Полокане, но ты будь еще лучше ее, твоими узорами должны восхищаться все нанай.
«А моему сыну будут дарить все охотничье», — думала Идари, разглядывая подарки.
— Дада, дочери уже надо люльку, мы свою в тайге оставили, несчастливая она была, — сказала Оба своей советчице Кисоакте.
— Отдадим нашу, она счастливая, все дети мои в ней спали, внуки спали, — ответила Кисоакта. — Принесу с бусами, с побрякушками.
Оба осталась довольна, люлька семьи Пэсу считалась счастливой, об этом знали в стойбище все. Бусы люльки тоже счастливые — все дети Пэсу выросли остроглазыми благодаря этим бусам. Побрякушки тоже не хуже бус: дети Пэсу не страдают ушными болезнями и глухих нет среди них. Оба слышала, что вместе с побрякушками висит коготь медведя-шатуна, этот коготь, говорили, отпугивает всех злых духов от младенцев, и потому дети Пэсу и его внуки редко болели.
«Принесет дада коготь медведя или нет?» — гадала Оба.
Вечером старушка Кисоакта притащила люльку с дужкой над изголовьем, на дужке висели светлые, как родниковая вода, голубоватые бусы. По обеим сторонам люльки, напротив ушей ребенка, висели побрякушки. Среди побрякушек выделялся черный огромный медвежий коготь.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
В эту зиму Ваньке Зайцеву не повезло. Три дня потерял безвозвратно, ожидая своего напарника — рогатиной ему в бок! — Митрошку Колычева. Наконец дождался Митрошку, конечно, не обошлось без ругани, — как же не поругать за потерянные дни? Двинулись в путь по следу гольдских нарт из стойбища Нярги, но тут повалил густой снег и скрыл следы. Ванька знал дорогу, он уже не раз охотился на Сихотэ-Алине, где ему молчаливо уступил свое угодье джаринский гольд.
— Виноватый ты, Митрошка, ремнем бы тебя отстегать, — ворчал Ванька. — От гольдяков отстали, легче было бы по их следу идтить…
— Чего ты душу топчешь, Ванька, который раз об этом вторишь! — сердился Митрофан, — Сам знаю, виноватый, женка приболела.
Ванька Зайцев догонял Баосу с сыновьями, с ним ему было бы веселее идти, чем с Митрошкой, который все никак не может приладиться к лыжам, к нартам, привыкнуть к тайге. Да что там говорить, его даже собственная собака не слушается!
Переждав пургу, Ванька решил идти напрямую, сокращая расстояние, и забрел в одно место, где собольих следов было столько же, сколько куриных во дворе Колычевых. Решили остановиться, обследовать местность, но на следующий же день наткнулись на следы чьих-то лыж, а когда стали расставлять самострелы, явился хозяин участка, высокий угрюмый гольд.
— Русский, уходи! — потребовал он.
— Зачем ты нас гонишь? — спросил Митрофан по-нанайски. — Тайга большая, соболей много.
— Ищи где больше, — ответил охотник, — а отсюда уходи. Не смей ставить самострелы — все переломаю.
Ванька заупрямился, ему не хотелось покидать это богатое соболями место. Но через день явились уже двое охотников, встали за деревьями, нацелили ружья и потребовали:
— Завтра чтобы вас тут не было!
— Не запугивай, стервец! — закричал Ванька. — Русского человека не запугаешь! Откуль ты такой ерой явился.
— Сакачи-Алян знай твоя? Два дня погоди — узнаешь, — ответили из-за деревьев.
Ванька ничего не ответил, но сразу начал собирать вещи и в этот же день снял ближние самострелы.
— Лихоимцы они, с хунхузами якшаются, людей убивают, — сообщил он Митрофану.
После нескольких дней трудного пути по глубокому снегу Ванька прибыл на свое охотничье угодье. Полмесяца дорогого времени было потеряно, и поэтому он торопился, не стал строить охотничью избушку, а поставил на скорую руку нанайскую аонгу из хвои и начал расставлять самострелы, выслеживать кабанов, кабарожек. Летом он обещал учить Митрофана охотничьим премудростям, но сейчас позабыл об этом и только по вечерам, при свете жирника, объяснял, на каких тропах и как ставят самострелы.
— Ох ты, какой неловкий! — возмущался Ванька. — По-гольдски балакать научился, пошто самострелы не могешь поставить?
— Чего же ты по-гольдски не научился балакать? — отвечал Митрофан. — Якшаешься с ними тоже зимой и летом.
— «По-гольдски не умеешь»! Понимаю ихний разговор, да только слов не выговорю. Тыр-мыр, и весь разговор.
На Ванькины самострелы не попадались соболи. Он все мрачнел и еще с большим остервенением принялся за выслеживание зверьков. Однажды ему удалось догнать и на дереве подстрелить соболя, другой раз дымом выкурить из норы и поймать сеткой, и только после этого зверьки начали попадаться на его самострелы.
Митрофан тоже выставил все самострелы и капканы, но, к его удивлению, маленькие хищники далеко обходили их, а иные перепрыгивали через капканы и убегали широкими махами в сторону, будто кто гнался за ними по пятам. Митрофан не мог разобраться, в чем тут дело, расспрашивал Ваньку, но тот и сам не знал, что посоветовать.
— Надо Поде помолиться, — заявил он однажды. — Только, думаю, русского нашего языка он не разберет и удачи не принесет.
— Это кому молиться? Хозяину тайги, что ли?
— Ему, ему, сердечному, он всем помогает.
— Что ты, Вань, по-правдашнему молиться станешь?
— Какой бог мне удачи даст — тому молиться буду, — ответил Ванька и бросил на огонь кусок сухаря. — Откушай, Подя, нашего хлеба и добротой отвечай.
«Вот это христианин! — подумал Митрофан. — За соболя Христу изменил».
Когда соболи начали попадаться на самострелы, Ванька перестал креститься и за едой бросал кусок сухаря, мяса в костер и непременно говорил: «Откушай, Подя, нашего русского хлеба».
— Ты тоже бросай крошки — не жалей, — советовал Ванька Митрофану.
«И правда, что от того может случиться, если я брошу кусок сухаря в огонь? Ничего. Я не верю гольдскому богу, просто бросаю крошки в огонь», — подумал Митрофан и тоже стал бросать сухарики в костер.
Но соболь не шел на самострелы, по-прежнему стороной обходил их. Митрофан совсем приуныл и стал корить себя, что бес его попутал идти на этого проклятого соболя, лучше бы остался дома, как сделал отец, и гонял бы на своей лошадке почту и почтовый груз по Амуру — глядишь, за зиму заработал бы немалые деньги. Обходя самострелы, он часто вспоминал Пиапона. Однажды совсем было собрался идти к нему в зимник, да сам испугался своей смелости: он не знал тайги, до сих пор не умел в ней ориентироваться и мог бы сразу заблудиться. Даже проверять самострелы он ходил по одной и той же лыжне и, чтобы не потерять тропу после снегопада, сделал зарубки на деревьях, через каждые двадцать шагов.