Иван Вазов - Повести и рассказы
И вот зрительный зал стал постепенно наполняться. Все богатые торговцы болгары спешили занять свои места, за которые уплатили два дня назад. Холостые приходили в одиночку, семейные со всеми своими домочадцами. Пришли и небогатые люди, и бедняки, и даже нищие. Словом, здесь сошлись все болгары, которые жили в этом чужом городе; у кого в сердце зияла рана, кто тосковал по своей утраченной родине; все, кто тайно хранил в глубине души вечно живой и вечно сладостный образ Болгарии. Ведь среди забот и непрестанной борьбы за существование, среди людей чужих, равнодушных, а подчас и враждебных, душа болгарина изголодалась по какой-то неземной пище, по какому-то новому освежающему волнению, которое некогда пробуждалось в нем, когда, поднявшись на вершину дикой горы, он, бывало, смотрел вниз, на цветущую долину, в которой родился. Вот почему в те времена любительские спектакли болгар в румынских городах были для их соотечественников большими событиями.
Наконец, ряды стульев заполнились, и в зале стало шумно от разноголосого говора зрителей, нетерпеливо ожидавших, чтобы поднялся занавес. Многие говорили о пьесе: ведь это была инсценировка популярной повести, уже вызвавшей немало слез и вздохов. Громче всех звучал голос болгарина, который вместе с семьей сидел в первом ряду. Это был известный патриот, господин Дочкович. Он неустанно поддерживал освободительное движение, и это уже привело в расстройство его торговые дела. Но он не раскаивался, и все болгары уважали его.
— Матильда, — сказал он своей миловидной белокурой дочке, гладя ее по головке, — сейчас ты увидишь, как татары похищают девушку. Ты не испугаешься?
Матильда промолчала. Она пристально смотрела на красный занавес, по которому мелькали странные бесформенные тени. Это зрелище очень занимало ее; она вынула пальчик изо рта, подняла хорошенькую головку и, показав на занавес, сказала отцу:
— Упырь!
Мать ее усмехнулась и поцеловала дочурку в лоб.
— Цыпленочек мой, — проговорила она, с любовью глядя на дочку. Потом повернулась к мужу и спросила: — Никола, а что, этот проклятый Македонский опять будет играть?
— Македонский играть будет, но Македонский не проклятый, — ответил ей муж и нахмурился, — не знаю, как можешь ты называть проклятыми народолюбцев, которые жертвуют собой для родины.
— Я хотела сказать — не проклятый, а страшный… ишь какие у него усищи, ну прямо разбойник, — смущенно поправилась жена.
— В теперешние времена бывшие разбойники стали честными людьми. Чорбаджии — вот кто истинные разбойники.
Он нервно поморщился. Должно быть, в уме его возникла какая-то горькая мысль. Может быть, он подумал, что и его, человека разоряющегося, жертву нерасчетливого патриотизма, теперь где-нибудь честят, как кому в голову взбредет, и смеются над его положением.
В это время заиграл оркестр. Края занавеса отдернулись с обеих сторон, а из-за них украдкой выглянули две головы и обратили взоры на публику. Одна голова была украшена высокой бараньей шапкой и длинной белой бородой из козьей шерсти. Другая — длинными закрученными усами и лукавыми, проницательными глазами. Многие зрители, всмотревшись повнимательней, узнали актеров, а те любезно улыбнулись им. Даже Владиков кивком поздоровался с господином Дочковичем, и тот ласково ответил ему на приветствие.
Македонский, жаждавший выйти на сцену как можно скорее, махнул рукой, и скрипачи умолкли.
Воцарилась полная тишина.
Занавес сморщился и стал подниматься. Спектакль начался.
Первым вышел на сцену Владиков, игравший роль старца. Он двигался смело и непринужденно. Ведь он уже не раз участвовал в подобных любительских представлениях. Но говорить ему было трудновато. Он произносил слова нечисто и в нос, так как бечевки, которыми была подвязана его фальшивая борода, мешали ему открывать рот. Особенно туго ему пришлось во втором акте, во время обеда в лесу. Он так жутко кривил рот, что вызывал и смех и жалость. Большое впечатление произвел Хаджия в своем старинном колпаке и с лицом, вымазанным сажей. Несколько дам при виде его даже зажмурились, а дочурка господина Дочковича прижалась к отцу и прошептала: «Страшно!» Но когда заревел осел, в театре разразилась целая буря рукоплесканий. Поистине настало торжество Хаджии (это он ревел за кулисами). Брычков в роли Станки был ни жив ни мертв; первый раз в жизни представ перед публикой, он растерялся и забыл слова своей роли. К счастью, она была немногословной, так что он просто стоял как истукан, немой, застывший, весь дрожа. Старуха (иначе говоря, Мравка) тоже забыла свою роль, но приход татар оказался для нее якорем спасения. Она пала мертвой раньше, чем враги успели замахнуться, чтобы ее зарубить. Тем не менее зрители восторженно аплодировали и топали ногами. Все были довольны. Наибольшее впечатление произвел Македонский. Появление его встретили новыми рукоплесканиями. Эпизоды быстро сменяли друг друга. Мелькали и исчезали нелепые костюмы. Интерес публики все возрастал. На сцене давно уже воцарилась путаница и актеры говорили что в голову взбредет. Но разгоревшийся бой затмил все, что было раньше. Началось со стрельбы. Татары сражались с болгарами. Македонский, косматый, свирепый, кровожадный, метался по сцене и с молниеносной быстротой стрелял изо всех своих ружей, пистолетов и револьверов; его примеру следовали остальные. Пальба и крики, раздававшиеся на сцене и в зале, были слышны на улице. Пороховой дым заполнил весь театр, и зрители задыхались от запаха серы. Многие деликатные дамы приложили платки к губам, некоторые побледнели и выбежали вон. Дочурка господина Дочковича громко плакала. Всю сцену заволокло густыми клубами дыма. Испуганные адским грохотом, в зал ворвались полицейские. Но они были бессильны прекратить бой. Македонский, пыхтя, носился, как безумный, по сцене, прицеливался, прятался в засаде, выскакивал из нее, вопил, стрелял. В нем ожил гайдуцкий дух. Он забыл, что играет роль. Ему казалось, что он на Стара-планине с товарищами. В пылу боя он сбил с ног нескольких человек, в том числе Мравку, который снова вышел на сцену неизвестно зачем. Сам Странджа бросил свой буфет, вышел на середину зала и, бледный, взволнованный, но все глаза смотрел на бой, восторженно и завистливо. В разгаре суматохи он не утерпел и громко крикнул:
— Держись, Македонский!
Но никто его не услышал. Зрители были оглушены шумом, ослеплены дымом. Раздались неистовые, бешеные рукоплескания…
Бой кончился лишь тогда, когда запас снарядов истощился.
Последнее действие проходило мирно, к великому горю Македонского, который жаждал крови. Наконец, публика наградила актеров последним громом рукоплесканий, трижды вызвала их и шумно устремилась к выходу.
Немного погодя в зале, где произошло столько знаменательных событий, стало тихо и темно, а хэши-актеры уже сидели за длинным столом в подвале знаменосца. Некоторые забыли снять свои театральные костюмы. Брычков так и не смыл с лица Станкиных румян, а Хаджия — татарской сажи. Но никто на это не обращал внимания. Все были в восторге, все волновались и тяжело дышали. Македонский, упоенный своей победой, никак не мог утихомириться и все бросал враждебные и угрожающие взгляды на Хаджию.
Странджа всем поставил угощение, в том числе несколько бутылок вина. Начался ужин. Говорили только о спектакле. Хвалили, критиковали, шутили, смеялись. Все были веселы. А веселей всех — Странджа. Он похвалил Македонского за храбрость, но отметил несколько сделанных им стратегических ошибок. Намекнул даже, что, если спектакль будут ставить снова, он, Странджа, желал бы играть роль гайдука Желю. На это Македонский поморщился.
Когда опустели котелки, блюда и непроданные в буфете, вернувшиеся в подвал бутылки, Македонский, пуще прежнего преисполненный уверенностью в своем превосходстве, крикнул:
— Ребята, предлагаю пойти к Штраусу — привезли пильзенское пиво.
— Идем! Я туда девять месяцев не заглядывал.
— Идем, идем… скорей — одна нога здесь, другая там!
— До свиданья, Странджа! Хочешь и ты пойти за компанию?
— Прощай, Странджа, спокойной ночи!
— Доброго вам веселья!
И вся дружина высыпала из корчмы.
Вскоре на улице грянула дружная громкая песня и мало-помалу затихла в темной ночной дали.
Наутро от сбора со спектакля не осталось ничего.
Султан Абдул-Азиз был спасен.
VПрошло две недели. Македонский куда-то исчез, и о нем не было ни слуху ни духу. Брычков, ранее существовавший на своеобразно проявлявшуюся благотворительность Македонского, сразу остался без средств, обреченный на первостепенное и самое тяжкое из всех лишений — голод. Впервые после того, как он столь легкомысленно покинул отчий дом, почувствовал он все неприятные стороны своего нового пути, который казался таким интересным и заманчивым его молодому пылкому уму. Два-три дня он, как Хаджия и Попик, питался в долг у Странджи, но Странджа внезапно заболел и слег, так что Брычкову, Хаджии и Попику пришлось голодать. Погас в очаге огонь, на котором раньше весело булькала бобовая похлебка: миски, кувшины, чарки в беспорядке валялись немытые на лавках, и их уже покрыл толстый слой пыли. Мерзость запустения воцарилась в корчме, еще недавно столь многолюдной и шумной. Хаджия ушел, говоря, что хочет попросить денег у какого-то богача, но не вернулся. Должно быть, ничего не удалось добыть. Голодный Попик ждал его два дня в корчме, потом тоже ушел искать счастья. Остался один Брычков. Он решил ухаживать за больным Странджей. Не мог он бросить эту юнацкую душу, не то чтобы без средств — ведь средств у юноши не было, — но без нравственной поддержки. Странджа только надсадно кашлял и задыхался, но не хотел, да и не мог ничего есть. Отсутствие аппетита у больного, пожалуй, даже радовало Брычкова — стоически перенося голод, он был бы не в силах видеть, как голодает умирающий. А лицо Странджи и правда день ото дня становилось все более изможденным и покрывалось мертвенной бледностью; глаза его глубоко запали, стали совсем прозрачными и необыкновенно блестящими, а старые шрамы на щеках посинели, потом потемнели. Странджа, бывший все время в полном сознании, видел преданность Брычкова, и порой скудные слезы капали из его глаз. Он часто рассказывал что-нибудь юноше. Чаще всего про битвы на Стара-планине. Воспоминания об этих славных днях приносили ему некоторое облегчение. Сознавая, что жить ему осталось недолго, он вооружился гордым терпением и ждал смерть, как гостью. Горевал он только о том, что придется ему встретить ее здесь, в корчме, а не в бою. Иногда мысли его обращались к близким. Он вспоминал о родных, потом снова начинал говорить о своих давних приключениях. Брычков слушал его с благоговением. Он принимал, как священный завет, каждое слово, исходившее из бледных уст старого героя, который теперь уже говорил все реже и реже, а страдал все больше, так как болезнь безжалостно убивала его. Брычков не отходил от его ложа.