Михаил Демиденко - Девочка из детства. Хао Мэй-Мэй
Прощай, Женька! Ты вообще-то красивая, только воображала. Помню, летом, очумела — пришла, села как цаца и сказала: «Очень грубо, когда говорят — „ты“. Обращайтесь ко мне на „вы“». И мы к тебе так обратились— что «ты» сразу успокоилась. А то… Завоображала. Правда, ты красивая, но…
Прощай, Марка! Прощай! Завтра ты сядешь делать уроки, откроешь портфель, а там шоколадка. Вот ты удивишься! Если говорить по правде, мне почему-то не хочется расставаться с бабушкой и с тобой. Мне почему-то хочется, чтобы никто не провожал тебя из школы, кроме меня. И мне не стыдно носить тебе портфель, честное слово! И я уже не сержусь на твою маму, тетю Соню. Она какая-то вообще чудная. Помнишь, когда узнала про кабель, что мы нашли на грузовом вокзале, шум подняла… Начала говорить, что это нечестно, что мы превращаемся в бандитов, что мы пропащие… Чего только не наговорила. Она очень щепетильная, и я уверен, что когда она была девчонкой, то ни разу в чужой сад не залезла, ни разу никому не нагрубила, ложилась спать ровно в девять, была примерной, училась только на пятерки. Примерной была девчонкой. Как в сказке. Послушной. И наверное, тетя Соня права, что мы пропащие.
Прощай, дядя Анастас! Ты научил меня стрелять из духового ружья. Три раза я стрелял из малопульки. И хорошо стрелял! На этом и кончилось мое обучение по боевой подготовке.
Прощай, Машук! Веселая гора. И на той горе остается мое имя, написанное масляной краской.
Прощай, теплый город Пятигорск! Не горюй! Я еще вернусь героем.
Да… Я простился со всем миром. С тем миром, в котором жил. Единственное, что я понял тогда, что начинается иная жизнь. И она казалась мне увлекательной, интересной. Я не подозревал, что начнется через несколько часов.
Утром в шесть часов с товарной станции Пятигорска на Мин-Воды отошел эшелон. В теплушках парни, одетые в морскую форму, пели старинную шахтерскую песню, переиначенную на новый лад:
Гудки тревожно загудели.
Братишки шли в последний бой,
А молодого краснофлотца
Несут с разбитой головой.
В одной из теплушек, в самом темном углу, сидел пацан. Он боялся, что его увидит командир роты и высадит из эшелона на первой же станции. Этим пацаном был я.
3
— Вы участвовали в операциях, когда убивали невинных!
— Да. В частности, в одной деревне к северу от наших позиций. Мы получили донесение, что там появились вьетконговские солдаты. Нам поручили произвести разведку. Мы отправились в деревню и допросили старосту. Он симпатизировал вьетконговцам и предложил нам покинуть деревню. Мы ушли, но потом вернулись с подкреплением и сровняли деревню с землей.
— Каким образом!
— Напалм, обстрел из минометов и тяжелых орудий, танки — словом, тотальное наступление на маленькую деревушку.
— Сколько жителей было в ней до нападения!
— Приблизительно четыреста.
— А сколько осталось в живых!
— Один.
— Кого убивали в первую очередь!
— Всех. Женщин, детей, буйволов, кур, коз — всех…
Объявили перерыв. Зал опустел.
Я остался в зале. С разрешения прокурора, читал тома с показаниями свидетелей, смотрел фотографии, знакомился с материалами обвинения. Внизу, на открытое место между рядами откидных кресел и сценой, выдвинули широкий стол для игры в пинг-понг. Краска на нем облупилась, и по краям фанеры, которая служила крышкой стола, темнели круглые пятна. От алюминиевых мисочек, точнее — от пищи, оброненной на стол. Из-за барьера вышли обвиняемые, прогулялись перед сценой, размяли ноги. Шестеро. Божко, Науменко, Габ, Гришан, Тарасов, Завадский. Я вглядывался в их лица… Обыкновенные лица, заурядные.
Науменко дневалил. Разложил на столе ложки, хлеб, расставил алюминиевые миски. Потом попросился у конвойного в туалет — вымыть руки перед едой. Когда вернулся, вежливо спросил, что дадут на второе. Ел с аппетитом, вкусно ел, наслаждался пищей.
Два месяца назад Науменко ушел на пенсию. Сослуживцы проводили его с честью. И никто из них не подозревал, что коренастый, еще довольно крепкий мужик двадцать три года назад был инструктором в оккупационной полиции, — он проверял политическую благонадежность полицаев.
Напрасно думают, что предатели сотрудничали с немцами из страха. Были такие, как Науменко, которые работали на фашистов не за страх, а за совесть. Фашисты не зря доверили Науменко идеологическую обработку полицаев, они увидели в нем не помощника, а единомышленника.
Я наблюдал, как он ест. Выражение лица у Науменко было такое, точно зрение вдруг переместилось на кончик языка, а слух ушел в глотку. И если бы кто попытался отнять у него миску с макаронами, он бы вцепился в обидчика зубами, как пес.
Рядом сидел Тарасов. Узкий лоб, широкие, массивные челюсти. Внешне он чем-то напоминал Науменко, но был намного примитивнее. Это было животное, сработанное из мускулов и нервов, которые могли принимать лишь физические раздражения — холод, боль. Такие воспринимают мир как дождевой червяк — на ощупь и на вкус. Ел он жадно, громко чавкал, глотая пищу большими, непрожеванными кусками. Ложку намертво держал в кулаке. Он не обращал внимания на соседей. Угрюмо смотрел на солонку. Челюсти двигались равномерно и, казалось, жили самостоятельно. Дали бы гайки, и он также сокрушил бы их в два взмаха, как ложку макарон.
Он и защищался на суде примитивно — отрицал. Сто тридцать свидетелей обличили его в особых зверствах. Например, очевидцы рассказывали такой факт:
«Пятого сентября 1942 года к противотанковому рву пригнали две тысячи человек. Людей заталкивали в душегубку. Набили до предела, закрыли дверь, машина отошла. Девочка лет пяти в этой суматохе потеряла мать.
Она бегала и кричала: „Мама! Мама!“ Подошел Тарасов. В хромовых сапогах. Повесил автомат на спину. Он что-то жевал… Взял девочку на руки, сказал: „Сейчас найдешь свою маму“. Потом крикнул шоферу: „Ганс! Давай назад! Давай сюда“. Шофер-эсэсовец подал машину задним ходом. Тарасов открыл дверь. В щель сумел протиснуться полузадохнувшийся мужчина. Его схватили, прикладами забили назад. Тарасов сказал: „Иди к маме!“ И забросил девочку в душегубку. И отошел. Снял автомат, продолжая что-то жевать».
Очень любопытно ел Божко, бывший писарь оккупационной полиции. Ел он осторожно, не спеша, каждую ложку борща обнюхивал, точно раздумывая — не опасно ли будет проглотить, а вдруг в этой ложке окажется яд, от которого через полчаса начнутся судороги по всему телу. Его руки были холеными, нервными. В одной руке он держал ложку, другой крутил прядь у виска. И пальцы шевелились, как черви.
Божко сидел на самом краю стола и украдкой бросал взгляды на выход из зала. Движения у него были мягкими, вкрадчивыми, и только пальцы выдавали его волнение. Это был осмотрительный человек.
— Сегодня расстреливают коммунистов, — говорил он соседям во время оккупации, — завтра начнут стрелять евреев, а потом примутся за нас. Вот почему я и поступил в полицию. Но сам я никого стрелять не буду, — твердил он, как бы извиняясь.
Конечно, Божко рассказывал сказки. Фашистская государственная и военная машина четко отрегулирована, и таких «хитрецов», как Божко, перештамповывала мигом, и тысячами. Круговая порука, всеобщее участие в преступлениях и заинтересованность в грабеже культивировались под неусыпным контролем.
Никто не будет стрелять…
В конце 1942 года немцам стало известно, что в районе горы Змейка прячется советский десант, сброшенный с самолета. Район горы был окружен фашистами. Начался бой. Многие ребята полегли, нескольких схватили ранеными, ушел лишь один — Чиртков Иван.
Начался розыск. Техника вылавливания врагов третьего рейха была отработана. На поимку одного человека высылалось до роты. Но Чиртков как сквозь землю канул. Выследил десантника Божко — Чиртков решил заглянуть на минутку к жене, справиться, как живет семья, живы ли дети.
Глубокой ночью Божко привел фашистов к хате соседа. Сам во двор не вошел, спрятался за плетнем, со стороны наблюдал, как скрутили руки за спину советскому парашютисту. Божко считал себя предусмотрительным человеком.
— Я служил только писарем, — твердил он.
Но люди видели, как он прятался за плетнем, выглядывал из подсолнухов. А бывшие сослуживцы по полиции рассказывали и другое:
— Чего дурака валяет! Брал он автомат и стрелял. И шнапса ему за это выдавали двойную порцию. Попробовал бы уклониться!
— Да я бы его сам расстрелял, — сказал с обидой Науменко, точно его упрекнули в нерадивости по службе.
Подсудимые обедали. И было очень интересно наблюдать за ними. Не потому, что у меня был какой-то болезненный интерес к убийцам, просто во время еды они раскрывались.