Георгий Садовников - Иду к людям (Большая перемена)
— Хотел вам заплатить побольше. Ну что такое три рубля? Копейки! — бухнул я, спасаясь, и торопливо полез за деньгами в карман.
— Заплатить мне? Интересно за что? — насторожилась Джальсамина.
— За предоставленную честь! Поднести ваш багаж, чем я и воспользовался с удовольствием, — добавил я, продолжая изворачиваться и так и этак.
Пока я отсчитывал оговорённую сумму — трёшник и две рублёвки, — женщина обдумывала мои слова, а обдумав, покладисто согласилась:
— Ну, коли ты настаиваешь, мы возьмём. Сгодятся на такси. Я почему обратилась к тебе? На носильщика не хватало денег.
«Эх ты! Даже скатиться на дно и того сделать не сумел. Неудачник!» — беспощадно бичевал я себя, плетясь через вокзальную площадь.
Ночью я вышел во двор. Над домиком висел тоненький серп луны. В кустах жасмина горел светлячок, мощностью в несколько ватт. Он был женского пола, у этих существ горят только леди, мужчины внешне сдержанны, как и у людей, зато женщины сияют, точно крошечные лампы, сияла и эта светлячка, но сияла она ради другого, кого-то звала, а меня точно и не было — даже для насекомых! Что усугубляло моё одиночество. Я задрал голову к луне и завыл строками из Есенина:
Годы молодые с забубённой славой,
Отравил я сам вас горькою отравой.
Я не знаю: мой конец близок ли, далёк ли,
Были синие глаза, да теперь поблёкли.
А дальше почему-то в голову полезли тоже есенинские, но вполне оптимистические строки: «Шаганэ ты моя, Шаганэ!.. Полина!» Последнее было моей собственной добавкой, этот вопль вырвался сам собой и полетел к спутнице Земли, там, наверное, шлёпнулся в лунную пыль. Потерпев окончательное поражение, я умолк и вернулся в дом. Ни учёный, ни опустившийся субъект из меня не получились, мне оставалось одно — пойти в педагоги.
Вернувшись в комнату, я извлёк из-под кровати свой потёртый чемодан, послуживший не одному поколению Северовых. Где-то в его недрах, в ворохе белья затерялся диплом, готовый сообщить каждому, явившему любопытство: радуйтесь, Нестор Петрович Северов наконец-таки получил звание учителя истории, в средней школе, в средней, не выше того. Я его сунул на самое дно, сняв копию для аспирантуры. Вообще-то он — диплом не простой, корочки с отличием. Сплошь «отлично», и только одно «хорошо», и оно, — правильно, угадали! — по педагогике. Я не собирался мелочиться — тратить себя на школу и в педагогический институт пошёл лишь по одной причине: там, среди прочих, бил свой исторический факультет, а я рвался в историки.
Моя комната теперь казалась убогой — стыдливая келья школьного учителя. Мухи и те остались только молодые, легкомысленные, — опытные, с претензиями на комфорт покинули её стены и теперь облетают за квартал, зная: здесь у них нет будущего.
Бывалому, приобретённому на барахолке туалетному столику уже не светит великолепная карьера — не быть ему на склоне лет внушительным письменным столом маститого учёного. А пока он служит пьедесталом для фотографии Лины.
Я помню почти по минутам тот день, тогда и был сделан этот снимок. Мы отправились на берег Кубани, и с нами увязался мой ещё недавний однокурсник Костя. Вот там, на фоне стремительной реки, её мутных вод и пирамидальных тополей, он и сфотографировал Лину. Она улыбалась, степной ветерок трепал её причёску. Снимок был слегка засвечен. Но причиной тому, казалось, было не ослепительное южное солнце, а открытая, счастливая Линина улыбка.
А сначала мне надлежало зайти за ней к её тётке. Я в тот день устроил себе выходной и подошёл к их подъезду за сорок минут до назначенного срока. И долго, убивая время, изнывая от нетерпения, околачивался на соседних улицах. Минуты ползли невыносимо медленно, растягиваясь, точно расплавленный воск, вдвое, втрое, а может и в десять раз. Земля сегодня еле поворачивалась вокруг своей оси, и мне хотелось подтолкнуть её ногами, как это делают эквилибристы, стоя на больших красочных шарах.
Секунда в секунду я нажал кнопку звонка. За дверью щёлкнул замок, и передо мной предстала Лина, вышла сама, как подарок. За её спиной, в глубине квартиры парадно били часы.
— А ты пунктуален! — одобрительно отметила Лина. — Как Людвиг Фейербах.
Она была в милом ситцевом халатике. Волосы влажно темнели, пахли хвоей. Кожей лица я чувствовал её едва уловимое тепло. Я впал в умиление, словно она доверила мне самую сокровенную тайну.
— Пройди сюда. Я оденусь.
Волнуясь, я вошёл в комнату. Напротив, в дверях, стоял мужчина.
— Нестор, — представился я, раскланиваясь, и с достоинством добавил: — Петрович.
Мне хотелось произвести на всех обитателей этой особенной квартиры солидное впечатление, как человека серьёзного, более того, — значительного.
Однако незнакомец оказался моим собственным отражением в трюмо. Больше в комнате никого не было.
— Давно не виделись, — сказал я себе с обескураженной усмешкой.
— Тебе не скучно? — спросила Лина из соседней комнаты, таинственно шурша там какими-то замечательными тканями, может нейлонами и шелками. — По-моему, ты разговариваешь сам с собой. Мы дома одни.
Наконец она выплыла ко мне, и я на мгновение усомнился: неужели я, Нестор Северов, сейчас пойду по городу, на глазах у восхищённых людей рядом с этой ослепительной девушкой. Затем себе возразил: «А почему бы и нет? Вот именно: я — Нестор Северов, без пяти минут аспирант! Чёрт возьми, истинно талантливому учёному и положена такая супруга, прекрасная, как Лина. И за чем дело? Сдам экзамен и женюсь. Заберу её из станицы, пусть работает в городской школе».
Внизу, в подъезде, мы встретили дородную даму в шляпке и несколько старомодном длинном платье. Я узнал примадонну из театра музыкальной комедии — бессменную Сильву и Марицу.
— Тётя, знакомься: тот самый Нестор Северов! Как все говорят, будущий академик. — Вот так она тогда сказала, а я, болван, принял её слова за чистую монету.
— Но к этому времени вам следует прибавить в росте. Сантиметров этак на тридцать, тридцать пять. Нарастить грудь и плечи. Заматереть! Академик, юноша, внушителен, точно оперный бас! — заключила примадонна, меряя меня взглядом на манер портнихи.
— Тётя, вспомни, каким был Наполеон. Наверное, не выше Нестора, ну разве что полней, но поправимо и это. Он женится, и его откормят не хуже Наполеона, — заступилась Лина, несомненно мысленно смеясь надо мной, считая меня полным ничтожеством.
Но примадонна, видать, не любила проигрывать, в спину нам донеслось:
— Ваш Наполеон ни в жизнь бы не взял верхнее «до»! Как ни старался. Вот так-то!
Но теперь-то мне известна подлинная цена её улыбке и её словам. И я убрал фото в ящик стола. Подумал и перевернул вниз лицом. Незачем себя терзать каждый раз, когда лезешь в стол.
Что ж, пусть Лина упивается своей аспирантурой. Она это заслужила, иначе бы её не взял Волосюк. «А я, червь ничтожный, буду каждый день ползать в школу и мучить себя и детей», — подумал я с мазохистским налётом.
В школе меня непременно наградят кличкой. Вероятно, нарекут «рыжим». Постепенно мной овладело веселье самоубийцы.
А ночью мне приснилось, будто я и впрямь решил повеситься на крючке. (Как же я не догадался раньше, в яви, это же коронный номер неудачника: яд, петля и харакири.) И будто бы в моём кармане лежало письмо, короткое и всепрощающее, но должное вызвать горькое раскаяние у Лины и Волосюка. Причём я был не один — в компании таких же висельников из шести мужчин, словно нас собрали на особый сеанс. И вот мы стоим в спортивном зале, рядом со шведской стенкой и, задрав подбородки к потолку, разглядываем стальной крюк, предназначенный для гимнастического каната, но сейчас он гол, гостеприимно ждёт нашей верёвки.
— Ну, учитель, учи, как пользоваться этой штуковиной. Мы все в первый раз и, надо полагать, последний, — торжественно предлагает один из моих товарищей по суициду.
— Учитель-мучитель, — печально шутит второй.
Мне уже откуда-то известно: они — мой класс, а я — их учитель. И я начинаю урок:
— Крюк — одно из великих изобретений дерзновенной человеческой мысли, наряду с колесом и порохом. Он состоит из стержня и собственно изогнутого жала. Именно за него покидающий этот бренный мир и цепляет свою верёвку. Или прочный шнур, что кому больше по вкусу. Вот и всё на сегодня, а может и навсегда. Я тоже новичок, у меня дебют, как и у вас.
— И это действительно всё? А я-то думал, — разочарованно тянет третий. — А мне сказали: «Нестор Петрович вам покажет всё. Он — дока!» — передразнивает он кого-то, неизвестного мне. — И показали! Спасибо!
— Нестор Петрович! Вешаться так вешаться, не вешаться так не вешаться, нечего разводить бодягу, — раздражается четвёртый, тучный, мужчина…
У самого нет шеи — голова лежит прямо на плечах, как шар. Тройной подбородок сразу перетекает в грудь. «Да и какой крюк выдержит эту тушу?» — спрашиваю я себя.