Александр Серафимович - Том 3. Рассказы 1906–1910
Только когда обсели котелок и стали хлебать дымящуюся уху, Мишка, прожевывая хлеб, проговорил:
– С дедом рыбачишь?
– Рыбачу, – коротко ответил мальчик, все не умея освободиться от связывающей конфузливости в присутствии незнакомых. Но потом набрался смелости и проговорил:
– А этот из городу? – и кивнул на Ваню, привлекшего его своей одеждой.
– Оба из города, – проговорил Мишка, – фабричные.
– Так, так… всякому свое. – Дед вытер усы. – И фабричному тоже бывает ничего: гляди, сапоги с набором купит, а то гармонию, играй себе по праздникам…
Мишка торопливо положил ложку, вытер губы и, наморщив лоб, проговорил убедительно:
– Дедушка, я у тебя останусь… буду помогать, рыбачить стану.
Дед добродушно ухмыльнулся в бороду.
– Миляга, а у тебя нет родителев, что ли?.. А есть, разыскивать зачнут, зараз становой налетит, накостыляет деду шею. Просторно, и река, и солнышко, а тоже и у нас тесно, ух, как тесно!.. Рыбки наловим, все в город тянем, в город и в город, а как цены нет, и толку нет, только что в город возишь.
– А мы, дедушка, в городе живем – ни рыбы, ни молока, ни яиц и не видим.
– И без вас съедят… Скушают за мое почтение.
– Мы одного видали, дедушка: рота-астый да толстый, за стеклом сидит, пасть разяват…
– А зубы че-ерные!..
– Пасть разяват, а ему туда мясо кладут, хлеб, а которые услужающие льют ему туда пойло же-олтое, вроде как лимонад, а он все глотает.
Дед почесал бороду.
– Они горазды… это они могут, на панском положении.
– Рестораном называется… – проговорил Ваня.
Потом все трое купались, шаля и возясь в серебристой туче брызг.
Дед с внуком выехали на реку, и неподвижно чернеет их челнок на светлой глади. Мишка с Ваней голые бегали по берегу, гонялись за мальвой, разыскивая раковины, или валялись на горячем песке.
– Дедушка-а!.. – от времени до времени кричали мальчики. – Можно хлебца?
И светлая река доносила добродушно:
– Ну-к, что ж?.. Скушайте на здоровье по ломтику.
А когда солнце стало клониться к полям по другую сторону реки, дед сказал:
– Ну, ребятки, надо вам и до дому. Будет шалыганить… Возьмите сушеной рыбки, хлебца да с богом. Отседа направо березнячком, а за березнячком станция, попросите начальника в красной шапке, – он даром вас довезет.
На станции Мишка снял шапку, приложил руки к животу и, глядя снизу вверх, говорил гнусавым голосом начальнику:
– Пожале-ейте, ваше благородие, сироток… дозвольте проехать до города… Ни папы, ни мамы…
И столько в его лице было плутоватой заячьей хитрости, что начальник, улыбаясь, заметил кондуктору:
– Посадите, что ли.
Когда поезд тронулся и полетели поля, домики, будки, столбы, зеленые откосы, мальчики не могли оторваться от окон.
– А… Ванька, гляди, как чешет!..
И с этой громадной быстротой, точно скашивавшей все встречное, радостное, неодолимое волнение охватывало Мишку.
– А?.. Ванька!.. Теперь я из поезда и вылезать не буду…
Полетели навстречу дома, улицы, экипажи, толпы народу, – надвинулся город, и, когда вышли из вокзала, поглотил их муравейник кипевшей жизни.
Среди уличной непрерывной оглушающей сутолоки встал роковой вопрос: что дальше делать? Мишка остановился, поскреб в голове. Ваня, испуганно озираясь, протянул:
– Надо домо-ой.
Но Мишку осенила новая мысль.
– Слышь ты… все одно по дороге… зайдем к Миколе Мокрому… на колокольню, наберем турманов… Твой Козел любит; скажешь ему: хоть проходил, да турманов принес, а они денег стоют…
Мишке мучительно хотелось оттянуть время.
– По-оздно!..
– Чего поздно! Говорю – по дороге… все одно… Только скорей, пока колокольню не заперли.
– Ну, ладно, а потом домой.
Мальчики торопливо пошли среди непрерывно движущейся толпы.
Из церкви неслось согласное пение, мигали свечи, пахло запахом человеческих тел и ладана. Из-за дверей не слышно было, но, должно быть, что-нибудь говорил поп или дьякон, потому что головы у всех точно погнуло ветром, стали кланяться и опять – неподвижные спины, и согласное пение, и запах пота и ладана.
Мишка оглядывался. На паперти стояли нищие. Ночь торопливо густела, и в темноте тонули главы, выступы и украшения. По улицам зажглись фонари.
– Пойдем, – дернул Мишка Ваню.
Они пошли к маленьким дверям колокольни. Старик сторож, кряхтя, спустился и пошел к паперти. Мальчики шмыгнули в двери, ощупью поднялись по лестнице. На повороте присели в уголке и стали ждать.
Темно, хоть глаз коли. Наверху мерещится слабый, неуверенный отсвет, должно быть в пролеты окон. Снизу доносится неясное, неузнаваемое пение.
Ухо чутко ловит скрипучие стариковские шаги, тяжелое, немного хриплое дыхание; поравнялось; потом выше, слабее; смолкло. Постояла тишина. И вдруг колокольня дрогнула, дрогнула тягучим глубоким дрожанием, и стены, и ступеньки лестницы, и спины, и руки, и головы мальчиков, – и в ту же минуту, наполняя огромную ночную тьму медлительным гудецием, загудел колокол. Как будто не было ни церкви, ни пения, ни людей, а только тяжко гудящие, заполняющие ночь удары.
Мальчики сидели, зажав уши, раскрыв рот, – больно отдается в голове.
Последний удар, и смолкло, но все еще стоит медлительно гудящее колебание. Скрипучие стариковские шаги спускаются вниз, и бежит неровная гудящая волна. Захлопнулась дверь, загремел замок, и все колеблется тяжелая тьма, смолкло пение внизу, погасли огни, разошлись люди, в темноте церковь, но еще колеблется неуловимым колебанием неугомонная медь. Наконец смолкла, но у мальчиков в ушах все еще нежно и мягко звучит, как далекое воспоминание, и не хочет погаснуть.
Мальчики поднялись до самого верха. Над головой мутный чернеющий край темной меди. Неясно вырезываются пролеты окон, а в пролетах в океане мрака – бесчисленные огни города.
Беззвучно, неровным мягким полетом что-то темное влетело и так же беззвучно-немо стало трепетно порхать над головами, скорее ощущаемое, чем улавливаемое глазом в темноте.
И этот беззвучно-трепетный полет разбудил страх, и он пополз сосущей мелкой холодной дрожью.
– Это – не голуби, – едва шевеля губами, проговорил Ваня.
Мншка и сам знал, что не голуби, – у тех резкий звенящий полет, а это скользило, как тень смерти.
– Уйдем!..
Прижимаясь и держась друг за друга, стали спускаться в глубокой неподвижной темноте, как в колодец. Нащупали дверь, – она была тяжела и неподвижна. Сколько ни били, звук тяжело и глухо умирал, как в подземелье.
Тогда пронесся высокий, резкий крик:
– Дяденька, пусти-и!..
Было немо, глухо, безответно.
– Дяденька… дяденька… дяденька!..
Кричали два голоса, били что есть силы ногами в дверь, – было все так же немо, глухо, безответно.
Возле молчаливо стояла темная церковь с огромной пустотой до самого купола, и эхо наводило особенный ужас.
В темноте прополз дрожащий шепот:
– Подымемся наверх… страшно тут!
Держась друг за друга, нащупывая руками ступени, поползли наверх, – и когда среди кромешной темноты смутным, едва ощутимым отсветом обрисовались пролеты окон, а в них бесчисленные огни города, стало легче. Прижимаясь к холодному камню, держась за парапет, оба не отрывали глаз от огней.
Над головами перестало порхать, только края темной меди тяжело выступали, и было неподвижно, темно и немо.
Может быть, прошел час, может быть, два, может быть, пять. Иногда в вышине пробирался ветерок, и тогда шевелились веревки, и с тоненьким повизгиванием звучала медь.
Машка напряженно глядел в окно, стараясь подавить страх представлением обыкновенного и виденного, – барыня надутая с гнездами на голове, барин в ведре, огромная жующая пасть с почернелыми зубами, зеркальные окна, магазины, трамвай, – и не мог; было непонятное, загадочное и незнакомое.
Тысячи тысяч огней горят и мерцают, как бесчисленные звезды, и нет им конца и краю. Океан мрака лежит, придавив город, едва приподнимаемый отсветом огней, а они так же равнодушно колеблются и мерцают, неизвестно где теряясь за молчаливо и неподвижно спускающейся чернотой ночи.
В темноте шепот:
– Слышишь?
– А?
Прислушались. Над огнями – гул, глухой, тяжелый. Тысячи людей спали под бесчисленными крышами, которые смутно чудились в черноте среди огней, и непрерывный, невидимо грохочущий, ни на минуту не потухающий подавленный гул.
Там над фабриками носился непрерывный гул, но то был определенный, каждодневный здоровый звук незамирающей работы. Здесь среди ночи, среди молчаливо мерцающих огней этот накатывающийся задавленный мертвый грохот поднимал неодолимый страх…
– Спят?..
– Нет…
– Слышишь?
– А?.. Что такое?
Дед с изумлением смотрел на двух свернувшихся комочками от утреннего холода и прижавшихся друг к другу мальчиков.