Михаил Булгаков - Том 3. Дьяволиада
— П-палучите, т-товарищ.
И при этом в нос засмеялся, как актер:
— А. Ха. Ха.
Тот, конечно, смылся. Калошам-то красная цена сегодня была полтинник. Ну, завтра, думаю, за шестьдесят купит.
Прекрасно. Уселись мы, и пошло. Портвейн московский, знаете? Человек от него не пьянеет, а так лишается всякого понятия. Помню, раков мы ели и неожиданно оказались на Страстной площади. И на Страстной площади Пал Васильич какую-то даму обнял и троекратно поцеловал: в правую щеку, в левую и опять в правую. Помню, хохотали мы, а дама так и осталась в оцепенении. Пушкин стоит, на даму смотрит, а дама на Пушкина.
И тут же налетели с букетами, и Пал Васильич купил букет и растоптал его ногами.
И слышу голос сдавленный из горла:
— Я вас? К-катаю?
Сели мы. Оборачивается к нам и спрашивает:
— Куда, ваше сиятельство, прикажете?
Это Пал Васильич! Сиятельство! Вот, сволочь, думаю!
А Пал Васильич доху распахнул и отвечает:
— Куда хочешь.
Тот в момент рулем крутанул, и полетели мы как вихрь. И через пять минут — стоп на Неглинном. И тут этот рожком три раза хрюкнул, как свинья:
— Хрр… хрю… хрю…
И что же вы думаете! На это самое «хрю» — лакеи! Выскочили из двери и под руки нас. И метрдотель, как какой-нибудь граф:
— Сто-лик.
Скрипки:
Под знойным небом Аргентины…
И какой-то человек в шапке и в пальто, и вся половина в снегу, между столиками танцует. Тут стал уже Пал Васильич не красный, а какой-то пятнистый, и грянул:
— Долой портвейны эти! Желаю пить шампанское!
Лакеи врассыпную кинулись, а метрдотель наклонил пробор:
— Могу рекомендовать марку…
И залетали вокруг нас пробки, как бабочки.
Пал Васильич меня обнял и кричит:
— Люблю тебя! Довольно тебе киснуть в твоем Центросоюзе *. Устраиваю тебя к нам в трест. У нас теперь сокращение штатов, стало быть, вакансии есть. А я в тресте и царь, и бог!
А трестовый его приятель гаркнул «верно!» — и от восторга бокал об пол и вдребезги.
Что тут с Пал Васильичем сделалось!
— Что,— кричит,— ширину души желаешь показать? Бокальчик разбил и счастлив? А. Ха. Ха. Гляди!!
И с этими словами вазу на ножке об пол — раз! А трестовый приятель — бокал! А Пал Васильич — судок! А трестовый — бокал!
Очнулся я только, когда нам счет подали. И тут глянул я сквозь туман — о-д-и-н м-и-л-л-и-а-р-д девятьсот двенадцать миллионов. Да-с.
Помню я, слюнил Пал Васильич бумажки и вдруг вытаскивает пять сотенных и мне:
— Друг! Бери взаймы! Прозябаешь ты в своем Центросоюзе! Бери пятьсот! Поступишь к нам в трест и сам будешь иметь!
Не выдержал я, гражданин. И взял я у этого подлеца пятьсот. Судите сами: ведь все равно пропьет, каналья. Деньги у них в трестах легкие. И вот, верите ли, как взял я эти проклятые пятьсот, так вдруг и сжало мне что-то сердце. И обернулся я машинально и вижу сквозь пелену — сидит в углу какой-то человек и стоит перед ним бутылка сельтерской. И смотрит он в потолок, а мне, знаете ли, почудилось, что смотрит он на меня. Словно, знаете ли, невидимые глаза у него — вторая пара на щеке.
И так мне стало как-то вдруг тошно, выразить вам не могу!
— Гоп, ца, дрица, гоп, ца, ца!!
И кэк-воком к двери. А лакеи впереди понеслись и салфетками машут!
И тут пахнуло воздухом мне в лицо. Помню еще, захрюкал опять шофер и будто ехал я стоя. А куда — неизвестно. Начисто память отшибло…
И просыпаюсь я дома! Половина третьего.
И голова — боже ты мой! — поднять не могу! Кой-как припомнил, что это было вчера, и первым долгом за карман — хвать. Тут они — пятьсот! Ну, думаю, — здорово! И хоть голова у меня разваливается, лежу и мечтаю, как это я в тресте буду служить. Отлежался, чаю выпил, и полегчало немного в голове. И рано я вечером заснул.
И вот ночью звонок…
А, думаю, это, вероятно, тетка ко мне из Саратова.
И через дверь, босиком, спрашиваю:
— Тетя, вы?
И из-за двери голос незнакомый:
— Да. Откройте.
Открыл я и оцепенел…
— Позвольте…— говорю, а голоса нету,— узнать, за что же?..
Ах, подлец!! Что ж оказывается? На допросе у следователя Пал Васильич (его еще утром взяли) и показал:
— А пятьсот из них я передал гражданину такому-то. — Это мне, стало быть!
Хотел было я крикнуть: ничего подобного!!
И, знаете ли, глянул этому, который с портфелем, в глаза… И вспомнил! Батюшки, сельтерская! Он! Глаза-то, что на щеке были, у него во лбу!
Замер я… не помню уж как, вынул пятьсот… Тот хладнокровно другому:
— Приобщите к делу.
И мне:
— Потрудитесь одеться.
Боже мой! Боже мой! И уж как подъезжали мы, вижу я сквозь слезы, лампочка горит над надписью «Комендатура». Тут и осмелился я спросить:
— Что ж такое он, подлец, сделал, что я должен из-за него свободы лишиться?..
А этот сквозь зубы и насмешливо:
— О, пустяки. Да и не касается это вас.
А что не касается! Потом узнаю: его чуть ли не по семи статьям… тут и дача взятки, и взятие, и небрежное хранение, а самое-то главное — растрата! Вот оно какие пустяки, оказывается! Это он — негодяй, стало быть, последний вечер доживал тогда — чашу жизни пил! Ну-с, коротко говоря, выпустили меня через две недели. Кинулся я к себе в отдел. И чувствовало мое сердце: сидит за моим столом какой-то новый во френче, с пробором.
— Сокращение штатов. И кроме того, что было… Даже странно…
И задом повернулся и к телефону.
Помертвел я… получил ликвидационные… за две недели вперед 105 и вышел.
И вот с тех пор без перерыва и хожу… и хожу. И ежели еще неделька так, думаю, то я на себя руки наложу!..
Под стеклянным небом *
Жулябия в серых полосатых брюках и шапке, обитой вытертым мехом, с небольшим мешочком в руках. Физиономия, словно пчелами искусанная, и между толстыми губами жеваная папироска.
Мимо блестящего швейцара просунулась фигурка. В серой шинели и в фуражке с треснувшим пополам козырьком. На лице беспокойство, растерянность. Самогонный нос. Несомненно, курьер из какого-нибудь учреждения. Жулябия, метнув глазами, зашаркала резиновыми галошами и подсунулась к курьеру.
— Что продаешь?
— Облигацию…— ответил курьер и разжал кулак. Из него выглянула сизая облигация.
— Почем? — Жулябины глаза ввинтились в облигацию.
— Сто десять бы…— квакнул, заикнувшись, курьер. Боевые искры сверкнули в глазах на распухшем лице.
— Симпатичное лицо у тебя, вот что я тебе скажу,— заговорила жулябия,— за лицо тебе предлагаю: девяносто рубликов. Желаешь? Другому бы не дала. Но ты мне понравился.
У курьера рот от изумления стал круглым под мочальными усами. Он машинально повернулся к зеркальному окну магазина, ища в нем своего отражения. Веселые огни заиграли в жулябиных глазах. Курьер отразился в зеркале во всем очаровании своего симпатичного лица под перебитым козырьком.
— По рукам? — стремительно произвела второй натиск жулябия.
— Да как же… Господи,— ведь давали-то нам по сто двадцать пять…
— Чудак! Давали! Дать и я тебе дам за сто двадцать пять. Хоть сию минуту. Ты, брат, не забывай, что давать — это одно, а брать — совсем другое.
— Да ведь они в мае двести будут…
— Это резонно! — победно рявкнула жулябия,— так вот, даю тебе совет: держи ее до мая!
И тут жулябия круто вильнула на 180 градусов и сделала вид, что уходит. Но на курьера уже наплывали двое новых ловцов. Бронзовый лик юго-восточного человека и расплывчатый бритый московский блин. Поэтому жулябия круто сыграла назад.
— Вот последнее мое слово. Чтобы не ходил ты тут и не страдал, даю тебе еще два рублика. Мой трамвай. Исключительно потому, что ты — хороший человек.
— Давайте! — пискнул в каком-то отчаянии курьер и двинул фуражку на затылок.
__________В бесконечных продолговатых стеклянных крышах торговых рядов — бледный весенний свет. На балконе над фонтаном медный оркестр играет то нудные вальсы, то какую-то музыкальную гнусность — «попурри из русских песен», от которой вянут уши.
Вокруг фонтана непрерывное шарканье и шелест. Ни выкриков, ни громкого говора. Но то и дело проходящие фигуры начинают бормотать:
— Куплю доллары, продам доллары.
— Куплю займ, банкноты куплю.
И чаще всего таинственнее, настороженнее:
— Куплю золото. Продам золото…
— Золото… золото… золото… золото…
Золота не видно, золота не слышно, но золото чувствуется в воздухе. Незримое золото где-то тут бьется в крови.
Выныривает в куцей куртке валютчик и начинает волчьим шагом уходить по проходу вбок от фонтана. За ним тащится другая фигура. В укромном пустом углу у дверей, ведущих к памятнику Минина и Пожарского, остановка.