Борис Пильняк - Том 4. Волга впадает в Каспийское море
– Уберите, – сказал он строго.
– Почему? – спросил музеевед.
– Фуражка русского дворянина не может быть плевательницей, – ответил Каразин.
Знатоки старины поспорили. Больше Каразин не переступал порога к музееведу.
В Коломне проживал шорник, который благодарно помнил, как Каразин, когда шорник в малолетстве существовал у Каразина в услужении казачком, – как выбил ему Каразин одним ударом левой руки за нерасторопность семь зубов.
Над Коломной умирали колокола, их снимали со звонниц для треста Рудметаллторг. Блоками, бревнами и пеньковыми канатами в вышине на колокольнях колокола вытаскивались со звонниц, вешались в высоте над землею и бросались вниз. И пока ползли колокола по канатам, они выли дремучим плачем. Этот плач умирал в дремучестях города. Падали колокола с ревом и ухом, и взвывали пушками, врезываясь в землю аршина на два. Колокола начинали выть с рассветов, столбовые российские.
Краснодеревщики-реставраторы Павел и Степан Федоровичи Бездетовы всегда жили в Москве на Владимире-Долгоруковской улице, называвшейся в старину Живодеркою. На Живодерке ж, к слову, жил и Евгений Евгеньевич Полторак. Живодерка – улица кривая, узкая, темная, в тупичках и подворотнях, всегда забитая громовыми ломовыми извозчиками и пылью, примерная московско-азиатская улица.
Братья Бездетовы были преданы искусству старины и безыменности.
Искусство русской красной мебели, начатое в России Петром, имело свои памяти. У этого крепостного искусства нет писаной истории и имена мастеров время не находило нужным сохранять. Это искусство пребывало делом безымянных одиночек, подвалов в городах, задних каморок людской избы в усадьбах, горькой водки и жестокости одиночества. Жакоб и Буль оказались учителями. Крепостные подростки посылались в Москву и в Санкт-Петербург, в Париж, в Вену, – там они обучались мастерству. Затем они возвращались – из Парижа в санкт-петербургские и московские подвалы, из Санкт-Петербурга – в залюдские каморки – и: творили. Десятками лет иной мастер делал какой-нибудь самосон или туалет, или бюрцо, или книжный шкаф, – работал, пил и умирал, оставив свое искусство племянникам, ибо детей мастеру не полагалось, – и племянник – иль продолжал искусство дяди, иль копировал его. Мастер умирал, а вещи жили в помещичьих усадьбах и особняках, около них любили и на самосонах умирали, в потайных ящиках секретеров хранили тайные переписки, невесты рассматривали в туалетных зеркальцах свою молодость, старухи – старость. Елизавета, Екатерина – рококо, барокко, бронза, завитушки, цветочки, палисандровое, розовое, черное, карельское дерево, персидский орех. Павел – строг, Павел – мальтиец: у Павла солдатские линии солдатского масонства, строгий покой, – красное дерево темно заполировано, зеленая кожа, черные львы и грифы. Александр – ампир, классика, эллада. Николай– вновь Павел, задавленный величием брата Александра. Так эпохи легли на красное дерево. Когда пало крепостное право, питавшее это искусство, крепостных мастеров заменили мебельные фабрики. Но племянники мастеров – через водку – остались жить. Эти мастера теперь ничего не строят, они реставрируют старину – но они сохранили навыки и традиции своих дядей.
Павел и Степан Бездетовы проживали племянниками великих мастеров, они одиночки, и они молчаливы, – но они обучались, кроме дядей, еще в торговой школе и в Строгановском училище. В память дядей они жили в подвале.
Такого мастера не пошлешь на мебельную фабрику, не заставишь отремонтировать вещь, сделанную после Николая Первого. Он – антиквар, – он реставратор старины. Он найдет на чердаке московского дома, в ломбарде, в уездном городишке, в сарае несожженной усадьбы – стол, трельяж, диван – екатерининские, павловские, александровские – и он будет месяцами копаться над ними у себя в подвале, курить, думать, примеривать глазом, чтобы восстановить живую жизнь мертвых вещей. Он – реставратор, он глядит назад, во время вещей, – чего доброго, он найдет в секретном ящике бюрца пожелтевшую связку писем. Евгений Евгеньевич Полторак будет утверждать, что они, эти реставраторы, горды своим делом, как философы, и любят его, как поэты, – они обязательно чудаки, и по-чудачески они продадут реставрированную вещь такому же чудаку-собирателю, с которым – при сделке – выпьют коньяка, перелитого из бутылки в екатерининский с орлами штоф, и из рюмок – бывшего императорского – алмазного сервиза.
Коломна пребывала в дремучей тишине и в первобытном, предрассветном мраке, пропахшем конским потом, когда братья Бездетовы вышли со станции. Евгений Евгеньевич Полторак обогнал их на извозчике.
Он остановил извозчика, спрыгнул с пролетки, сказал Павлу Федоровичу:
– Завтра вечером у Скудрина!
Июльские ночи в Подмосковье – уже осенни, темны, медленны. В ночных мраках всегда есть путаница пространств и запахов, когда пахнут уездные нехитрые цветы и ничего не видно за мраком. Рассветы ж уничтожают таинственность, принося свет. Город холодал зеленым светом востока. Восток полиловел затем, стали мутнеть пространства. Улицы пребывали в предрассветном лае собак, в булыжных мостовых улиц, в гробах каменных домов, умиравших последним полустолетием. Пятницкие ворота вели в Кремль, – те самые ворота, из которых Дмитрий Донской пошел на Куликово поле. Крепостные стены лишаились в пыльном сумраке, заросшие бузиной и веками. Башня Марины Мнишек подпирала небо, зацепилась за побледневшее облако, спрятала свое подножие в туман. Земля вылезала из ночи, ночь слабела пыльным востоком. С лугов на город и на рассвет ползли туманы.
В одном из домов в Кремле, в одиноком окошке горел свет. Этот дом принадлежал музееведу. Братья подошли к окну, заглянули в комнату. Чуланоподобная комната развалилась стихарями, орарями, ризами, рясами. Посреди комнаты обретались двое: музеевед сидел против голого человека. Голый человек скрестил руки и пребывал в неподвижности. Музеевед налил из четверти чарку водки и поднес ее к губам голого человека, тот не двинул ни одним мускулом. Музеевед выпил водку. Голову голого человека оплетал терновый венец.
И братья разглядели: музеевед пил водку в одиночестве, с деревянной статуей сидящего Христа, вырубленной из дерева в рост человека. Музеевед пил водку, поднося чарку к деревянным Христовым губам. Музеевед расстегнул свой грибоедовский сюртук, обнажив волосатую грудь, баки его клокочились. Музеевед был безмерно пьян. Христос был безразличен. Деревянный Христос в терновом венце, с каплями крови на груди, со скрещенными руками, казался живым человеком.
– Вот сукины дети! – сказал удивленно младший Бездетов, – нельзя было понять, кого считал он сукиными детьми.
Башня Марины Мнишек упиралась в небо, ее подножие обнимали туманы. За лугами, за Москвою-рекою солнце собиралось вылезти из-за земли, родило новый день. Ночь деловито бледнела, и свет вытаскивал из мрака колокольни церквей, мельницу под домом музееведа, плотину и ветлы, смывал с них неясности и ставил их на дневные места. Свет в окне музееведа побледнел. Ночь пряталась в овраг под кремлевский вал.
Мимо мельницы и водокачки через плотину братья прошли в Запрудье. У мельницы сыро пахло медуницей, хоть и был рассвет пыльным. Под рассветом стыла дремучая тишина, и зазвенела заутренями уцелевших церковных звонниц.
От ночи ничего не оставалось. Свет вынул из мрака и поставил на свои места пространства. Туманы спешили исчезнуть. Лица братьев были бледны, обманутые ночью, которая ничего не оставляла.
Яков Карпович Скудрин жил в собственном колонном доме в Запрудье, у Скудрина моста. Братья остановились около омута, и братья встретили старика в рассвете, в тумане, у плотины. Старик пас коров в ночном белье, босой, с правой рукою в прорехе, с хворостиною в левой руке. Солнце выкинуло свои лучи из-за лугов, уперлось в церковные кресты и в Маринкину башню. Сразу захолодала роса. Пролетели над головами обалделые стаи галок. Город заныл колоколами, стаскиваемыми с колоколен. Вдалеке на строительстве, на подрывных работах, бабахнул кислород. Яков Карпович не примечал Бездетовых, пребывая в раздумье, – узнав, обрадовался, – закряхтел, засопел, заулыбался, пошел навстречу, – произнес:
– А-а-а, покупатели… А я для вас теорию пролетариата придумал!.. Приехали!..
– Пасешь? – спросил Павел Бездетов и хихикнул.
– Пасу, – ответил старик и захихикал за Павлом Федоровичем.
– То-то!
– То-то и есть!
– Смотришь? караулишь? – ты, вояка!..
– Караулю. А что?., и воюю, да!.. Я вам идею придумал, для Евгенья Евгеньича.
– Евгений Евгеньевич наказали сказать, что придут к тебе вечером. Он с нами приехал… А Грибоедов водку пьет со Христом.
– Пьет!
Трое они пошли в целебную ромашку улицы, гоня перед собою скотину. Летали над ними обалделые стаи галок, высоко в небе, уже в солнце, и летали низко над землею ласточки, провожая ночь в беззвучной тишине. Улица пребывала в безмолвии ласточек, заросшая целебной ромашкой, пустая и дряхлая, времен императорских уделов. Пролетела последняя летучая мышь. Сивые коровы медленно срывали головки ромашкам и барвинкам. Тишина рассвета заканчивалась. Наступал день.