Янка Брыль - Повести
— Во! — показал он маленький палец. — Укусил! А я пойду сперва в первый класс, а потом, когда вырасту еще больше, — в пятый.
— Сначала в первый, а потом — во второй.
— А потом в третий, в четвертый и в пятый. И вы меня будете учить?
— Буду, Юрочка, буду.
Она отвечала рассеянно, только бы что-нибудь сказать, а маленькому ее товарищу, который не раз уже возвращался к этому разговору — и у них дома, где так много книг, и на огороде, куда забираются негодные утки, — ее другу-помощнику хочется поговорить.
— Мне теперь семь лет, а потом будет восемь, а потом десять, а потом еще большей.
— Будет, Юрочка, будет…
Она отпустила руку малыша и обняла его, обхватив рукой щеку и подбородочек. «Какой ты еще маленький, мой огородный, приречный вояка, — думала Люда, поглаживая пальцами теплую мальчишечью щеку. — А где я буду, когда ты станешь пятиклассником? И буду ли я вас и тогда еще бояться?..»
Тропка в село бежит, петляет среди прибрежных кустов. На тропинке в траве то тут, то там валяются красная скорлупа и обломки когда-то кусачих клешней печеных раков, с которыми здесь беспощадно расправляются мальчишки. Солнце заходит, и хорошо кустам в его косых лучах. А тропка бежит по берегу Быстрянки туда же, куда недавно ушла и лодка.
«Где ты сейчас, о чем у вас разговор? — думает Люда. — Как я люблю тебя слушать! И сколько еще мне не слышать твоего милого, твоего взволнованного голоса? Когда же ты мне скажешь, что не во всем ты прав, что нельзя, нехорошо так вот бросить старого, больного отца, что трудно мне… Но мы договоримся, мы устроим так, что все будет хорошо. Только ты не спеши сердиться, не гляди на меня, как посмотрел, когда вы уезжали… И не говори только ничего Максиму. Может, потом…»
По обоим берегам речки камыш — густой и высокий, с золотистыми от последних лучей солнца метелками.
Над головой у путников только небо, а под ними — вода, уже укрытая вечерними тенями.
Толя сидит на носу чайки, на вооружении у него — длинный легкий шест да «ижевка» дядьки Антося, которая лежит на брезенте плащ-палатки, приятно поблескивая вороненой сталью стволов. Шестом он время от времени отталкивается, помогая течению, потом кладет его вдоль лодки и с загадочным и важным видом берет в руки ружье.
В камышовых зарослях щебечет и возится птичья мелюзга. Уток пока что нет, но ведь могут же они повстречаться. Дважды подымалась над рекой, не подпуская на выстрел, должно быть, все одна и та же хитрая цапля. На что она Толе и Максиму — неизвестно, но первый выстрел им совершенно необходим.
Там, где из-за поворота открывается вдруг широкий плес, заманчивая глубина, Толя кладет ружье и берется за шест. Чайка подходит к берегу, и Максим, с облегчением бросив свое рулевое весло, начинает «прощупывать» спиннингом «больно уж подходящее местечко».
Шнур разматывается с катушки с хлестким, многообещающим свистом, новая блесна без лишнего всплеска ложится на воду метрах в двадцати от лодки (река узкая, и заброс не полный), катушка шуршит, наматывая шнур, и конечно же все зря: щуки здесь не глупее цапли.
Прощупав местечко, Максим кладет спиннинг рядом с ружьем и опять берется за весло.
После удочки и новой неудачи оно кажется еще тяжелее.
Дед, видно, и в самом деле смастерил это весло в отместку. Ограбили его ребята дочиста — и ружье забрали, и сами уехали… Как было людно в хате, так теперь тихо. Осталась одна Людочка, хозяйка…
Хлопцам, думал старик, должно быть, и впрямь нужен этот «шпининг» и ружье. Им видней. А дядьке Антосю, который и сам добрую половину жизни не сидел в хате, ясно другое: что в придачу к этой «панской удочке» и ружью не помешает и добрый фундамент, который в партизанские времена назывался ученым словом — «энзэ». Фундамент этот дед положил в лодку, замаскировав его сверху двумя трофейными плащ-палатками. Энзэ и впрямь фундаментальный: кусище сала, коврига хлеба, пара колец колбасы, картошка и яблоки. Ну, чугунок и сковородку хлопцы взяли сами. Соли тоже захватили, перцу, луку. Не так важно, что им придется присаливать — дикую утку или домашнюю картошку, важнее другое: будет что присолить.
Так думает Толя, и перед его глазами встает высокий берег — гребля у моста, высокая сутулая фигура старика, торжественно приподнявшего над лысиной шапку.
От воспоминания этого становится как-то по-новому грустно…
Рядом с дедом Антосем на плотине стояли Аржанец с велосипедом и Люда.
Аржанец, которого уже дожидались семья, и школа с новыми заботами о ремонте и конференциях, и колхоз с волнениями горячей уборочной поры, поглядывал на спиннинг и ружье несколько скептически, подпускал добродушные шпильки.
А Люда, жмурясь от солнца, невесело улыбалась и махала рукой…
«Милый мой, не могу я так все бросить…» — вспоминает Толя и оглядывается на Максима.
Спокойный, черт, молчит, как некий новый — лесной — Миклухо-Маклай, который для науки ничего не пожалеет, которого, кажется, ничто больше не интересует, который ни о чем не догадывается.
Да нет! Верно, догадывается, знает. Что еще мог он подумать вчера, когда вернулся поздно ночью и не застал Люды в хате, а Толи на сеновале? А их прежняя переписка? Ведь он знал о ней.
Однако «начальник экспедиции» молчит и вот снова начинает тихо напевать…
А Люда все глядит. Грустно улыбается и глядит…
Ночью они переговорили обо всем. Много можно успеть сказать между миллионами поцелуев.
Об одном только он не рассказал ей — о своем позорном бегстве от вчерашнего «отчего?». Может быть, потому не сказал, что вот признался потихоньку Аржанцу, а он — ох, любит поговорить комиссар! — сделал это темой застольной беседы! А может быть, не сказал ей пока что, чтоб не уронить свое мужское достоинство? Или просто постеснялся, струсил, как мальчишка?
Зато сказал другое. Неожиданно, кажется, и для самого себя. Сказал, что им надо уехать. Боже милосердный, каким он вдруг оказался сверхпрактичным человеком!.. Плел ей что-то насчет комнатки, которую они снимут, школы, там, в Минске, где он найдет ей работу, об ее зарплате и его повышенной стипендии… И еще лучше — говорил, что пошлет ее в педагогический институт. А то что там ее двухгодичный учительский!..
И верил, кажется, что так будет лучше всего, что только так и надо…
Не очень-то он поправил дело и сегодня.
После разговора с Максимом на островке он пошел в дом. Точнее — на кухню, где Люда хлопотала у печки. В горнице за столом читал Аржанец, и в кухне они, хотя дверь и была прикрыта, разговаривали шепотом. И целовались. Еще тише, кажется, чем шептались.
Все вчерашнее, ночное, вернулось снова, даже и те слова: «Нам надо уехать». И то законное, горячее желание уже сейчас, не откладывая и навеки, остаться вместе. И он упрямо сказал ей об этом еще раз.
В том же, что и вчера, когда он отдавал ей письмо, белом фартучке на синем в белый горошек платье, повязанная той же синей косынкой, Люда стояла перед ним, только что высвободившись из объятий. И опять ему не верилось, что это ее он то жарко, то в тихом забытьи целовал, что это она отвечала ему стыдливой горячей нежностью. Чудесное, бесконечно новое чувство!.. Она шептала:
— Ну… Толя… ну, если надо, чтоб ты поверил, так я тебе могу еще раз повторить, что я… Ах, ну тебя!..
Она все еще не могла спокойно произнести это простое слово, заключавшее в себе весь большой, волнующий, солнечный мир их чувств. В милом смущении она опустила глаза, повертела в пальцах пуговку на его воротнике, а потом… как-то совсем неожиданно, спокойно и даже властно обняла его за шею и припала к губам горячими душистыми губами…
— Ну… вот… — сказала она, переводя дыхание. Опять смутилась и, улыбаясь, прибавила: — Вот до чего ты доводишь девушку… — Потом, принимая серьезный вид, по привычке тряхнула головой и заговорила: — А все-таки я не могу сейчас с тобой уехать. И ты не злись, не смотри на меня так. Ну, как я оставлю больного отца? Максим еще в этом году не может его забрать. А потом… не могу я так: и ты и я махнем на все это рукой, и ладно. Я же хотела жить, работать в деревне. Учиться буду заочно. Вот как я думала, Толя…
— Ну что ж… — сказал он, еще не остыв, уже огорченный, надувшись. — У тебя есть свои планы…
— А ты не смейся, есть.
Под неожиданно серьезным и, как показалось ему, странным взглядом Люды он поубавил важности, но все еще с обидой сказал:
— Если только все это так…
Начал и остановился.
А она из покорной и нежной Людочки вдруг превратилась во взрослую, незаслуженно оскорбленную женщину.
— Что ты сказал? — прошептала она, глядя ему прямо в глаза. — Ты что это сказал! Не ожидала я, Толя. Я тебе все. Я тебе всегда и все буду сразу… А ты…
Кто-то затопал ногами в сенях.
Он испуганно, стыдясь этого испуга, схватился за щеколду…
«Как все это глупо! — думал он теперь, сидя в лодке. — Как глупо и горько!.. Там полная искренность, а у меня? Каприз?.. И так уехать, оставив ее с такой грустью в глазах!..»