Валентин Овечкин - Собрание сочинений в 3 томах. Том 1
Доложил я ей про чин и про все. «Гвардии старший сержант, — говорю. — А воевал больше крупным калибром, артиллеристом был». Про награды рассказал — какие, за что. Похвалился. Лучше б не хвалился!..
Тут она меня и взяла в оборот — за то, что сменил крупный калибр на пивные бутылки, что бригаду свою бросил. «С твоими ли вязами, — говорит, — чай тут подавать? Не гвардеец ты, а дезертир. Прости, сынок, что ругаю, но я тебе хоть и не мать, а член правительства». — «Мамаша, — говорю, — в столицу захотелось. В Москве ведь не грех пожить». — «В столицу? А при какой такой важной должности состоишь ты здесь, что столица без тебя не обойдется?» Что ей ответить? «К нам, — говорю, — в официанты и инженер один из Смоленска затесался». — «Такой, видно, и инженер, как ты — хлебороб! Нанюхал, где жареным пахнет, а как его все добыть, чтобы было чего тут зажаривать — это его не касается»…
«Ну, а как же, — говорю, — будет при коммунизме, мамаша? И об этом надо подумать. Будут обедать люди в столовых, значит, кто-то будет и подавать им. А иначе как же — вот приехали вы в город, и не приютят вас и не покормят». — «Не знаю, — говорит, — сынок, как будет при коммунизме, как оно все устроится. Но думаю, что такого беспорядка не допустят, чтоб слабосильные девчата трактора крутили, а такие бугаи, как ты, вазочки с мороженым подавали. Лучше наоборот. Ведь на твоей шее, сынок, ободья можно гнуть — выдюжишь. Аж страшно смотреть, как ты те тоненькие вазочки берешь своими пальцами… Кто больше подымет, тот больше и понесет, — так, по-моему, будет… При коммунизме… Какое слово сказал? А много ли ты сейчас для коммунизма стараешься, что берешься о нем рассуждать?»
И начала мне рассказывать, как разорили немцы колхоз, где она работает, и как люди там за три мирных года опять отстроили все, что было до войны; как в первую весну после освобождения они одним «Универсалом» и коровами засеяли три четверти старой площади. «Чудо, — говорит, — было: машин, тягла вдесятеро меньше, а до старого посевного плана только на двадцать пять процентов не дотянули». Как детишки-подростки две нормы на коровах выпахивали; как бабы косами косили хлеб по полгектара в день, как по три тысячи снопов вязали. О других рассказывает, о себе — ничего. Но мне-то ясно: раз выбрали ее депутатом Верховного Совета, значит, она там больше всех потрудилась.
И посмотрел я на ее руки, маленькие, черные, как галочьи лапки, еще с лета загар не сошел, и на свою ручищу глянул, белую, с маникюром… И как подумал я — до чего трудно было нашим бабам в войну и сейчас еще как трудно, сколько работы они своими слабыми руками переделали — таким я сам себе сукиным сыном показался!..
А она меня пилит: «До Берлина дошел, на гитлеровой канцелярии расписался, теперь можно и на печку? Холодный ты вояка!» — «Да, — говорю, — слушай, мать, мне уже и самому это все надоело, как сухой ячмень беззубой кобыле». Пожаловался ей — как иной раз обидно бывает за то, что мало уважения к себе видишь от посетителей. «Сами виноваты, — говорит, — оттого и уважения мало, что чаевые берете да обсчитываете. Вот, — говорит, — при коммунизме официанты в милицию будут тянуть тех, кто на чай им сунет, — как за оскорбление личности». — «Да, — говорю, — при коммунизме, может, и милиции не будет?» — «Ну, доживем до него, увидим. А пока что — строить его нужно».
Пожаловался на сиротство свое… Но и тут она меня сразила. «Ты, — говорит, — матери лишился и молодой жены, пока воевал. А я вот, мать, осталась — трех сынов-орлов потеряла. Старик помер, сердцем болел, не перенес горя, а я живу с невесткой и внучкой… Да что же тебе колхоз, где ты вырос и работал много лет, — чужой?»
Вот так мы поговорили. Еще раза два вечером приходил я к ней. Потом закончилась сессия, проводил я ее на вокзал, передал привет тихому Дону. Уехала она, и подумал я ей вслед: хороших людей выбирают у нас в правительство…
С того времени совсем потерял я покой. Сны начали меня одолевать. Недавно такой хороший сон привиделся! Будто убираем мы хлеб. Степь донская, без конца-краю, солнце встает над дорогой, колея накатанная блестит, как вода под солнцем, прямо в лицо лучи бьют; ветер проснулся, сушит росу, а по обе стороны дороги — пшеница, высокая, густая — ящерица не пролезет. И будто косим мы ее — я на тракторе, Мишка Корниенко, комбайнер наш, — на комбайне. А бабы идут следом да ругают нас, аж дым встает, за потери, что много колосу в стерне бросаем… А что вы думаете — вот и хорошо. Видная работа. Бывало, полют бабы, бьют тяпками засохшие грудья и клянут нас на чем свет стоит. «А чтоб тебе руки поотмахало, кто здесь пахал и боронил! Чтоб тебя дети на старости лет хлебом кормили таким, как эти грудки!» А иной раз говорят: «Дай бог тебе здоровья дожить до ста лет, кто тут потрудился для нас». А кто и потрудился? Рулевые, да я, бригадир. Хоть ругают, хоть хвалят, а все — я. Ничто твое не пройдет незаметно…
А все-таки еще оставалась необорванная ниточка. Вроде как семьей обзавелся. Жена — не жена, ну — тянет к ней. Не решался бросить ее, пока не рассмотрел окончательно, что за подругу жизни мне подсудобили. Рассказали люди, как она в военное время от семи женихов с разных фронтов деньги по аттестатам получала. И даже один из этих женихов приехал. Вижу — шелка японские у нее появились. Откуда? Я на Восточном фронте не был, не привозил такого. Потом и его самого застал. Я — в дверь, он — в окно, со второго этажа. Э, так дело не пойдет! Убьется когда-нибудь человек! «Тряпичная, — говорю, — ты душа, вертихвостка — больше ничего»…
И вот решился — позавчера было дело — прямо из ресторана на вокзал. Расчет мне заранее приготовили… Последний вечер подавал — все колодки нацепил на грудь, так что люди совестились и подзывать меня к столику — отличий как у генерала, а борщи носит…
В три часа ночи, когда на улицах пусто и просторно, прошел по центру, по Дзержинке, по площади Свердлова, к Охотному, Кремль обогнул — попрощался с Москвой. Большие дела в столице делаются, да я — то с малыми целями туда прибился…
Ну там, куда еду, — генералом буду! Там целый фронт в моих руках. Дадут колхоз: обработай землю со своей бригадой, вспаши, посей, убери. Тысячи гектаров. Чем не фронт? И от того, как вспашешь и посеешь, зависит судьба многих людей. Каждый день на глазах твоих дело растет. Там успехи нашей жизни решаются! А в Москву с урожаем надо приезжать, на выставку, в Кремль за новым орденом, если заработаешь… Трактористов молодых буду учить… Хорошие были из трактористов бойцы. Главное дело — с техникой знакомы. Хоть пулемет ему дай, хоть миномет, хоть самоходную пушку — все быстро освоит. И в поле лагерем жить привычны. До крепких морозов, до снегу, бывало, пашем. Закаленный народ… А много нас, трактористов, комбайнеров. Больше миллиона, пожалуй, если посчитать по машинам. Колхозная гвардия.
Вот так и еду. Без разведки. Никому не писал, не телеграфировал. Я же не знаю, кто там сейчас председателем колхоза, кто у нас директором эмтээс. Но есть же кто-нибудь из знающих, как я работал? Ей-богу, чаще хвалили, чем ругали. Весь колхоз меня знает и помнит. Я-то многих не узнаю. Которые детишками были, за семь лет выросли, поженились, у самих теперь дети…
И чего мы тут стоим? Неужели мост сорвало? Хоть бы знать точно — когда тронемся. Тридцать километров осталось, да там еще до хутора двадцать. А можно и напростец выйти, прямо отсюда, минуя станцию, — много короче. Если бы в сапогах — пошел бы пешком. Как я проспал Харьков? Хотел выскочить на базар, сменять с кем-нибудь ботинки с калошами на сапоги.
Но станция, притихшая с того часа, как принят был последний поезд, оживает опять. Звонит за окном в аппаратной телеграф. Слышен разговор диспетчера с соседним разъездом. Впереди на путях замелькали какие-то огоньки. Из вокзала выходит, зевая и поеживаясь со сна, начальник нашего поезда, за ним дежурный, сигнальщики.
— А тут кто сидит? — строгим голосом спрашивает главный, наклоняясь к нам с фонарем. — Пассажиры? Прошу по вагонам. Едем!
В поезде и свечи не горят. Темнота и внутри и снаружи. Идем искать с помощью главного свой пятый вагон. В узком проходе между двумя составами ветер грубо толкает в грудь, как бревном, валит с ног.
— Ну, ветерок! — говорит главный, задыхаясь и оборачиваясь спиной вперед. — Вот ваш вагон. — Стучит ключом в железную стену под окном служебного отделения, где спят проводники. — Разбушевался. Такой быстро просушит землю. Назад поедем из Сочи — сеять уже будут здесь колхозники… с лисьим воротником, в сдвинутой на затылок шапке, неся в руках, чтобы не потерять их в вязкой грязи, калоши…
* * *Утром — уже хорошо рассвело — поезд затормозил на станции, где надо было сходить моему спутнику. Короткая остановка, одна минута.
Никита Незванов, налегке, без чемодана, с одним лишь бумажным свертком в кармане, попрощался со мной и спрыгнул на землю. Поезд делал здесь поворот по крутой дуге, и мне долго было видно из окна и станцию и Никиту, как он шагал по проселку в распахнутой шубе с лисьим воротником, в сдвинутой на затылок шапке, неся в руках, чтобы не потерять их в вязкой грязи, калоши…