Сергей Сергеев-Ценский - Том 4. Произведения 1941-1943
Американцы все еще не платят денег за В[ашу] книгу, это у них — «в порядке вещей». Пишут, что еще «не покрыли расходов по изданию и переводу». Конечно — врут. Об американцах я вспомнил так неуместно, тоже в связи с «юбилеем».
Прилагаю маленькое предисловие к переводу В[аших] книг на мадьярский язык. Простите, что так мало вразумительно и кратко, мадьяр прорвало вдруг, и они меня заторопили. Эти — заплатят.
Устал, как слон. А тут еще «сирокко» свистит и воет, двери трясутся и уже 3-й час ночи. Еще раз спасибо Вам, дорогой друг С.Н. Спасибо!
А. Пешков
31. III.28.
Не надо ли Вам каких-либо «видов» Италии? Скажите, пришлю.
Вот предисловие А. М. к переводу 1-й части «Преображения» на мадьярский язык:
Сергей Сергеев-Ценский работает в русской литературе уже более двадцати лет и теперь, вместе с Михаилом Пришвиным, он, по силе своего таланта, стоит, на мой взгляд, во главе ее.
Человек оригинального дарования, он первыми своими рассказами возбудил недоумение читателей и критики. Было слишком ясно, что он непохож на реалистов Бунина, Горького, Куприна, которые в то время пользовались популярностью, но ясно было, что он не сроден и «символистам» — несколько запоздалым преемникам французских «декадентов». Подлинное и глубокое своеобразие его формы, его языка поставило критиков — кстати сказать — не очень искусных — пред вопросом: кто этот новый и, как будто, капризный художник? Куда его поставить? И так как он не вмещался в привычные определения, то критики молчали о нем более охотно, чем говорили. Однако это всюду обычное непонимание крупного таланта не смутило молодого автора. Его следующие рассказы еще более усилили недоумение мудрецов. Не помню, кто из них понял — и было ли понято, что человек ищет наилучшей, совершеннейшей формы выражения своих эмоций, образов, мыслей.
Не критик, я не могу позволить себе подробной оценки приемов творчества этого автора, опасаясь, что мой субъективизм может помешать читателям-мадьярам самостоятельно насладиться прекрасным рисунком его работы. Кратко говоря — литературная карьера Сергеева-Ценского была одной из труднейших карьер. В сущности таковой она остается и до сего дня.
Все еще немногим ясно — хотя становится все яснее, — что в лице Сергеева-Ценского русская литература имеет одного из блестящих продолжателей колоссальной работы ее классиков — Толстого, Гоголя, Достоевского, Лескова. Типично русское в книгах Сергеева-Ценского, так же как у названных мною авторов, не скрывает «общечеловеческого» — трагических противоречий нашей жизни.
Предлагаемый мадьярам роман «Преображение» является началом многотомной, колоссальной эпопеи, изображающей жизнь русской интеллигенции накануне отвратительной бойни 14–18 гг. — этого крупнейшего преступления «культурной» Европы, позорнейшего из всех преступлений, совершенных ею за всю ее историю.
Но этот первый том вполне законченное целое, так же, как и второй, опубликованный в истекшем году. На русском языке «Преображение» звучит изумительно музыкально. Если мадьяры и не услышат эту музыку слова, — им, я уверен, все-таки будет ясна лирическая прелесть картин природы Крыма, удивительная мягкость образов и, а то же время, четкость их.
Хочется думать, что мадьяры поймут, почувствуют и ту прекрасную печаль о человеке, о людях, которой так богат автор и которой он щедро насытил свою красивую, человечески грустную книгу.
М. Горький
Приехав в мае 28 г. из Италии, Горький, как известно, не осел в Москве, а без устали разъезжал по Союзу, знакомясь с достижениями советской жизни. Корреспонденции о его поездках своевременно печатались в газетах.
Но только что прочитал я однажды летом, чтобы быть точным — 14 июля, о том, как посетил Ал. М. какие-то отдаленные места, я получил извещение, — не помню, письменное или устное, — от союза крымских научных работников, в котором я числился, приехать в Симферополь для встречи Горького.
Так как была какая-то неясность, когда именно приехать в Симферополь, то я ожидал разъяснения этого вопроса, а пока сидел дома, когда вдруг кто-то, запыхавшийся, прибежал ко мне и выпалил:
— А там же, в Алуште, вас ищет сам Максим Горький!
Необходимо сказать, что небольшая одноэтажная дача моя находится в трех километрах от города по Ялтинскому шоссе; она окружена рослыми, тридцать лет назад посаженными мною кипарисами и миндальными деревьями и не видна ни от города, ни с берега моря, ни с шоссе, и редко кто даже из старых жителей Алушты знает, где она расположена и как к ней подъехать; тем менее могли знать о том кто-нибудь отдыхающие, к которым только и обращались спутники А. М. с вопросом: «Где дача писателя С.-Ценского?»
Так как никто не мог указать, где находится моя дача (по-видимому, даже и местная милиция этого не знала), между тем гостиницы в Алуште не было, то Ал. М., усталый от езды по стремительному Крымскому шоссе в жару, отправился дальше — в Ялту.
От Алушты до Ялты всего сорок восемь километров прекрасного, хотя и чересчур закрученного шоссе. Пока я стремился выяснить, как это вышло, что, приехав ко мне, Ал. М. не мог меня найти и уехал, в то время, как различные делегации довольно уверенно подходили к ограде моей дачи приветствовать Горького и не хотели верить, что у меня его нет, мне принесли телеграмму такого содержания:
Заезжал к вам в Алушту, не мог найти. Пробуду в Ялте до семнадцатого июля. Набережная Ленина, гостиница «Марино». Горький.
Конечно, на другой же день утром я поехал в Ялту, где в первый раз увидел, наконец, Ал. М-ча.
Об этой встрече моей с ним и о последовавшем за ней более коротком знакомстве с ним я расскажу особо, теперь же, чтобы завершить отдел писем ко мне Ал. Макс., приведу еще два письма его: одно по-прежнему из Сорренто от 18 марта 31 г.:
Дорогой Сергей Николаевич -
очень советую Вам послать одну — хотя бы — из Ваших готовых работ в «Красную новь». Редактора этого журнала теперь: Всеволод Иванов, Леонид Леонов и Фадеев, люди — грамотные.
А бумаги у нас действительно — не хватает, и боюсь, что это — надолго! Все фабрики работают с предельной нагрузкой, но — это не уменьшает кризиса. От этого весьма многое страдает.
Слетова и я считаю человеком талантливым, так же как и Ширяева. Тут еще интересует меня Павленко и некий Всеволод Лебедев, автор отличной книжки «Полярное солнце».
В мае буду в Москве, дело — решенное. Очень хочется! Здесь жить — все более душно и даже как-то неловко за себя и за людей. Дурит папа и до того нехорошо, что — можно думать — его провоцируют по глупости какие-то хитрые люди. В высшей степени противна обнаженная борьба двух групп капиталистов — той, которая хочет торговать с нами, против той, которая хотела бы воевать. Если б Вы знали, до чего все в Европе оголилось и какое бесстрашие бесстыдства овладело людьми. Я — не моралист, голых женщин — не боюсь, но когда на сцену кабака выскакивают сразу 22 и — без фигового листочка, так, знаете, овладевает чувство какой-то неприятнейшей скуки. Изжили себя люди, и уж ничем их не раскачаешь, смотрят на все полумертвыми глазами.
Конечно, и здесь безработица. Под видом пеших туристов ходят безработные немцы, работают у местных крестьян за лиру, за две, за обед.
Написал Леонову, чтоб он просил у Вас рукопись.
Внуки мои еще не читают.
Христине Михайловне[8] — сердечнейший привет! Будьте здоровы. Летом увидимся? Надо бы!
Жму руку.
А. Пешков
18. III.31.
Другое и последнее — от 5 мая 1936 года было раньше опубликовано в «Известиях» 20 июня того же года (между тем как все предыдущие письма публикуются впервые).
Дорогой Сергей Николаевич,
на-днях выезжаю в Москву, где и займусь исполнением поручения Вашего[9].
А противненькая и капризная штучка этот Ваш Крым: туман, ветер, жар и холод — все в один день. И для того, чтоб прилично дышать, надобно иметь в доме кислород, подушки, а они прорезинены, от них запах собачьего хвоста. Кажется, летом уеду на Шпицберген, буду питаться там жареным моржом и лизать айсберги. Вероятно, даже на самоедке женюсь, черт с ней, пусть пользуется!
Будьте здоровы и не сердитесь на жизнь.
Привет супруге.
А. Пешков
5. V.36.
Шуточный Шпицберген оказался символом: в Москве А. М. ждал грипп и сделал свое подлое дело при поддержке подлых людей.
Живя совершенно безвыездно с конца 1915 года и по 1928-й в Алуште, я не знал об исключительной роли Горького в «Комиссии по улучшению быта ученых» в тяжелые годы разрухи. Но что касается писателей, то из писем ко мне вырисовывалась фигура совершенно необычного для меня объема. Не писатель, а гоголевский Днепр, который все звезды писательского неба, большие и малые, «держит в лоне своем. Ни одна не убежит от него; разве погаснет на небе».