Кирилл Шишов - Золотое сечение
Я пробовал остановиться в своем увлечении, первый месяц докладывал шефу, что занят наблюдениями за состоянием почтенных по возрасту куполов и покрытий старой деревянной инженерии. Он мне добродушно указывал на исключительный по сохранности потолок конного Манежа, под которым когда-то гарцевали породистые лошади, а нынче тысячи людей смотрят живопись и скульптуру. Посоветовал он мне заэскизировать купол актового зала Университета на Моховой…
Но сухая чертежная геометрия уже не могла удержать моего воображения. Как в рубленом старообрядческом скиту на Урале Патриарх учил меня слышать голоса непокорных предков, так и здесь, в центре государства, я стремился понять за пестротой и разноликостью зданий, усадьб, дворцов — о чем хотели поведать мне минувшие поколенья. Ведь не могла такая красота быть созданной ради себя самой, ради стремленья остановить в камне и гипсе лишь мгновенную прелесть живой растительности или доставить сытое удовольствие хозяевам.
Я снова и снова вспоминал заброшенную уральскую церковку, где все было соизмеримо с человеком. Предок мой искал в ней нравственную опору, и она была домом его мысли и правды.
«Возможно, — думал я, — у Москвы тех времен, у «порфироносной вдовы» эпохи Екатерины, у народной победительницы Наполеона не могло быть бездушной казенной архитектуры, подобно петербургской, над которой так иронизировал мой учитель. Но о чем же тогда думал гениальный Баженов, воздвигая божественную шкатулку здания для государственного сановника Пашкова, наследника и хозяина Магнитной горы на Урале? Какие мысли мучали по ночам бывшего крепостного Матвея Казакова, воздвигнувшего коринфскую колоннаду Сенатского зала в Кремле, где под плавным куполом в напряженной тишине замерли горельефы русской истории битв и триумфов?»
Горькое сожаление о малости своих знаний по ночам посещало меня. Я чувствовал свою ограниченность, и меня мало занимало то, что Ольга Дмитриевна хозяйничает в моей комнатушке-келье почти под чердаком шестиэтажного общежития. Она привезла из дома старенький холодильник, массу каких-то кухонных блестящих инструментов и кастрюль, повесила эстампы между строгаными полками из досок, которые я заполонил книгами о русской архитектуре в ущерб специальной химической тематике. Порой она даже сердилась, что дело мое продвигается медленнее, чем следовало. Постепенная близость наша росла, и она уже не раз оставалась у меня ночевать, не видя в том ничего особенного; родители ее уже знали меня и верили в мое будущее. Да и дома, где две комнаты у родителей, где росла и училась в десятом классе ее младшая сестра, не место для свиданий…
Мы беседовали на прогулках в Кусково и в Архангельском, в Царицыно и Замоскворечье. Бродили по паркетным залам возле рукотворной сказки живописи и прозрачного фарфора, и мысль о том, что непременно надо разгадать завет этой мудрости, не давала мне покоя.
— Скажи, Ольга свет Дмитриевна, почему так запросто вписывается в наш день эта греко-славянская классика? В столичный мир, где полно чиновников, лимузинов, спешки…
Ольга усмехалась, отрываясь от своего черновика, с которого она уже печатала первую главу собственной диссертации. В черном облегающем свитере с короткими рукавами и в джинсах она напоминала мне какую-то иностранную актрису — всегда причесанная, элегантная, «очаровательная», как говорил про нее мой шеф, вполне одобряющий мое увлечение. Он и на мои заскоки смотрел снисходительно, хотя ему нагорело на аттестации, где меня ругали за срыв графика эксперимента… Шеф считал, видимо, что я останусь навсегда в Москве, и лишний год сумею наверстать, тем более он знал мою работоспособность.
«Такая женщина — клад для ученого, — говорил он. — Она понимает вашу работу, Андрей Викторович, и вы вдвое сильнее, не правда ли?»
Я соглашался и тоже не мыслил себе, что мне придется возвращаться домой, на Урал, откуда лишь изредка приходили печальные одинокие письма Патриарха…
— Ты, Андрей, похож на своих дедов-раскольников. Тебе что втемяшится — топором не вырубишь. Стоит ли так ломать голову над простыми вещами: везде на Западе классика и готика ценятся и смотрятся рядом с любым модерном. Этот стиль сейчас — как амулеты африканцев на джерсовом костюме или ритуальные маски — в интерьере квартиры…
— Но, погоди — это отговорки. Почему меня не восхищает лубочность Троице-Сергиевской Лавры или Донского монастыря, а в Колонном зале Дома союзов — творении Казакова — я слушаю музыку, и мне чудится, будто кто-то просвечивает мою совесть… Честное слово, я так ощущаю…
— Ну это же субъективно. Ты — как ребенок. У тебя мания игры в искренность. Впрочем, за это я тебя и полюбила. — И она брала мою голову в ладони и начинала до головокружения целовать. Я знал, чем это у нас обычно кончалось: Ольга была опытнее меня в любви, и это меня смущало…
— Стой, — вырывался я. — Ты помнишь, когда мы впервые поцеловались? Помнишь?.. — и торжествующе ждал ответа.
— Ну, я не помню точно. Где-нибудь в Кусково или Абрамцево. Мне всегда хотелось потрепать твою нелепую шевелюру умствующего провинциала. Ну, а ты решил начать атаку…
— В Братцево, в Братцево! — кричал я, отбиваясь от нее. — В беседке Воронихина, в элементарной ротонде, которую ты забыла…
— Она стояла на берегу старицы, было холодно. Отлично помню.
— Да, но это сработала идея, заложенная зодчим! Белый снег, белая ротонда, уединение после воздействия живописи и очарование далей. Гармония камня психологически требует соприкосновения с красотой живой!
— И я для тебя — ожившая Афина Паллада?
— Да, и Диана, и Афродита! Видишь, какой букет богинь в одной современнице…
— Да, но Афродита возникла из пены и вроде бы не жарила картошки на оливковом масле…
Она начинала тормошить меня, приходилось гасить свет и бросаться к живой Афродите, которая пылко отвечала на мои ласки… Тогда еще Ольга не переводила в деловой курс мои высокопарные увлечения зодчеством. Для нее все это: и Дом союзов, и Дом Демидова на Маросейке, и голицинская больница — существовало привычно, с детства называемое прозаически то концертными залами, то Внешторгом, то просто конторой, где работает какая-нибудь Верочка Пороховщикова… Она знакомила меня с ними, как со своим семейным наследством вроде хрусталя в серванте.
VIIНаступила и прошла незаметная в городе весна. Мы реже бывали за городом, лето я исступленно проработал в своем подвальчике, растягивая до разрыва бесчисленные образцы, склеенные разными способами. Кривые их жизни, выписываемые красными чернилами самописцев, походили на кровавые ниточки моей жизни, над которой все явственнее повисали будущее моей жены и ребенка. Свадьба наша прошла и канула, оглушив меня звоном хрусталя и белыми пятнами лиц, незнакомых и чужих в своих улыбках и нарочитой радости. Ольга безуспешно пыталась знакомить меня со своими старыми друзьями, чьи разговоры сводились к машинам, поездкам за рубеж и мелким авантюрам по части левого заработка. Я терялся в их компании, не зная остроумных скабрезных анекдотов, от которых пунцовели довольные женщины, утробно хохотали крепкие парни в импортных рубашках.
Я был нелеп в их обществе, где все знали друг друга с давних лет по школам, институтам, родственным связям.
Но кончились мои знакомства плачевно и бесповоротно совсем не тогда, когда я хотел. Ольга, видя мои муки, повела меня к одному доценту архитектору, жившему вблизи Волхонки. Она давно подтрунивала над моей «одурелостью» и, верно, втайне надеялась выбить клин клином. Разрешить мне самому задачу понять голос прошлого не удавалось — значит, надо образованного спеца. «Уж он-то своей нудной наукой кого хочешь вылечит, — весело говорила она, — самый заурядный догматик, еще со школы надоел своей всеядностью…»
Квартира доцента была в громадном десятиэтажном доме из светлого кирпича, с просторным холлом в подъезде, где сидела за столом сухонькая старушка-дежурная, осведомившаяся о наших намерениях и сверившая фамилии, названные нами, со списком жильцов. Зеленые «бабьи сплетни» висели по стенам, лифт работал бесшумно и плавно, а доцент оказался жизнерадостным чернявым субъектом, встретившим нас в фартуке, с запачканными тестом ладонями.
— Проходите, друзья, я заканчиваю обряд, попробую изобразить нечто сверхъестественное…
Он хохотнул, исчез где-то в полусумраке прихожей, и я с удивлением долго не мог отыскать стен у помещения, где мы очутились. Потом уже хозяин показал нам — к его чести, скромно и без выкрутас — свою жилплощадь в сто с лишним метров, где жила его семья. Прихожая поразила нас напрочь и бесповоротно: это был зал, где развешаны были акварели, отмывки, масляные наброски автора, их можно было рассмотреть издалека, метров с шести, и при желании осветить каждую хитроумной подсветкой.