Сусанна Георгиевская - Колокола
Здесь она бывала, по-видимому, ради одной только тети Веры.
— ...Противоположности сходятся!.. Чрезвычайно верное, так сказать, житейское наблюдение, — косясь в их сторону поверх толстых своих очков, шепотком говорила бабушка.
И действительно, тетя Вера не имела, допустим, склонности обсуждать человеческие слабости и характеры. Они ее попросту не занимали. Галина Аполлинарьевна, напротив, очень любила злословить. Будучи психиатром, она считала всех, кто ее окружал, не вполне полноценными, словно люди вокруг нее — все как есть, — легонько побиты молью. Даже деверя — психолога с мировым именем — она характеризовала как существо до крайности инфантильное.
Любила она подтрунивать даже и над собой.
— Я вдовею, Веруша. А что, если хотите знать, серьезнейшее занятие. Что делают в сказках зайчихи?.. Они вдовеют. Сидят на пеньках и вдовеют, вдовеют... Их время уплотнено. Не бездействуют, а вдовеют. Вот так же и я. Однако (и она расширяла смеющиеся глаза), если нельзя изменить обстоятельств, следует изменить свою точку зрения на них — так мы учим своих пациентов. И вот, стало быть, я изменила свою точку зрения на обстоятельства. Вдовею, однако по вечерам очень плотно закусываю... ветчинкой и острым сыром. Люблю закусывать!.. Ну, а какие житейские слабости у вас, признавайтесь, Вера?
— Красивые вещи, цветы, стихи... Мужики! — И тетя Вера, вздыхая, поднимала глаза от спиц. — Из-за пристрастия к абстрактной живописи (я покупаю кое-какую мелочь) увязаю в долгах, Галина Аполлинарьевна! Придется взять дополнительную халтурку, иначе, пожалуй, не выберусь из этого омута. Не владею собой!.. Страсти-мордасти и всяческие напасти почему-то сильней меня. — И, сверкнув на Галину Аполлинарьевну скрытым блеском своих странных, продолговатых глаз, она возвращалась к прерванной на минуту работе.
Глаза смеялись. Тетя Вера вязала очередной (мужской) темно-синий джемпер.
Груня Жук и Юлька тоже дружили. Случалось, они вдвоем спускались к реке, садились на деревянный мостик и, болтая ногами, изливали друг другу душу. Говорили о том, что Груня обязательно останется старой девой; о том, что найти бы дело такое, которое захлестнет ее, как свет и огонь...
— Понимаешь, личность складывается из устремлений высоких. Никогда еще не бывало, чтобы стремления к мелкой цели выковывали личность значительную. Я хочу такого размаха, чтоб страсть желаний подчинила всю мою жизнь, чтоб этой меркой я измеряла свои и чужие поступки, добро и зло.
Так говорила Груня. А Юлька рассказывала, что, когда ей минуло одиннадцать, она тоже искала цель и словно с ума сошла: вдруг, ни с того ни с сего, принялась удирать из дому.
Приходила к подружке, прощалась и говорила: «Расстаемся навечно, Саша... Сил больше нет терпеть. Ухожу!.. Вот. Смотри, сухарики... В носовом платке. Это я на дорогу». — «Бог велел делиться», — вздохнув, отвечала Саша. И выносила две-три дольки апельсина. Юлька их завязывала в платок и, всхлипывая, уходила прочь. Шла и шла. Очень долго, до поздней ночи. Устав, садилась где-нибудь на ступеньку и принималась грызть сухари. Наплакавшись, возвращалась домой.
— Конечно, — задумчиво отвечала ей Груня, дочь психолога и племянница психиатра, — если нельзя изменить обстоятельств, следует изменить свою точку зрения на них.
— Обстоятельства, обстоятельства! По-одумаешь, обстоятельства... А знаешь, как один раз, когда я удрала и вдруг вернулась, до чего моя мама меня избила?! Она не спала, бабка плакала... И вдруг мама схватила скалку, которой тесто катают, и принялась лупцевать. Бабушка еле вырвала меня у нее из рук.
— Черт знает что! — отвечала на это Груня. — Неужели же твоя мама не понимает, что детей в раннем возрасте бить нельзя? Это создает комплексы. Хочешь, я дам тебе почитать Фрейда?
— Я читала. Нет!.. Ты бы видела, какое зверское было у мамы лицо... Я испугалась. Я же и знать не знала, что мама такая бешеная!
— Ясно, — сказала Груня. — Что-то выпорхнуло в эту минуту у твоей матери из подсознания.
— И никакого там вовсе не было подсознания! Она, понимаешь, сказала, что запросто, совершенно запросто отдаст меня в интернат.
Дома никто не ждал ее, кроме бабушки. Сидя у обеденного стола, бабка штопала Юлины цветные колготки.
— Привет, — говорила Юлька.
— Привет, — отвечала бабушка. И не спрашивала, где Юлька была. (Недоверие друг к другу, некорректность и любопытство в их доме не были приняты.)
— Бабушка, я с тобой немножко посижу. Ладно?
— Очень мило с твоей стороны.
Хорош был сад по ночам. Весь темный. Издалека белели беседки и скамьи, сколоченные тетей Верой.
— Доченька! Дорогая!.. Ты бы еще фонтанчик соорудила, — насмешливо предлагала бабушка.
— Что ж, — соглашалась весело тетя Вера. — Подумаю. И, пожалуй, сооружу.
А у матери в кабинете почти всегда горел по ночам свет. Широкий луч, похожий на луч прожектора, освещал верхушки деревьев.
Надумав, босая Юлька прокрадывалась на кухню, открывала кухонный шкаф, доставала тети Верину водку.
Обжигало горло, а радости никакой (кроме тайной радости от сознания, как бы она досадила им, если б увидели, что она творит по ночам).
Стащив сигареты у тети Веры, бедная Юлька приучала себя курить. Занятие тяжелое, тошнотворное.
Однажды бабка, к Юлькиному ликованию, наконец-то настигла ее за этим мужественным занятием.
— Женя!.. Она курящая. Это ужасно. Ужасно!.. В пятнадцать лет!
— Да не курит вовсе она, — махнув рукой, ответила мама. — Вольно обращать на нее внимание.
И в самом деле, курить не хотелось, хоть разорви.
Для того чтоб нарушить спокойствие матери, нужны были меры покрепче. Дом поджечь, что ли?
Юлька не понимала, что могла потрясти маму, к примеру, обняв ее.
В их семье и это не было принято. Ну, а поскольку не было принято, ей подобная странность ни разу не приходила в голову.
5
Про тетю Веру все говорили, что она собою нехороша, что она почти что уродлива, но при этом очень пикантна и обаятельна.
Но Юлька никак не могла допустить, чтобы кто-то посмел тетей Верой не любоваться. Ей так нравились ее кошачьи глаза, растерянное, трогательное, полудетское какое-то их выражение. Оно словно бы выдавало в ней человека незащищенного.
Как женственна и беспечна была она, как легка, артистична! Волосы, небрежно стриженные по моде, такие робкие, легкие, разлетающиеся... Волосы! Бедные волосы, что рвала тогда на себе тетя Вера.
Как часто Юльке хотелось погладить тетю Веру по волосам.
Узкие глаза ее иногда светились как-то ярко и странно, словно она была наркоманкой; сияли блеском сдержанного оживления, особенно если приезжали гости, кто-нибудь, кого тетя Вера хотела очаровать. Просто так! За милую душу — взять и очаровать!
— Я из «вороньей слободки», — говорила она насмешливо Юлькиной маме. — Захотела и подожгла! Будь другом, не обессудь.
Когда на даче не было никого, кроме близких, тетя Вера — сама тишина, покой. Если кто-то являлся в дом, она — словно фонарь, который — раз! — и затеплится. Затеплится, и становится видно, что стекла его не простые, а разноцветные, причудливые, с рисунком.
Даже Юльке невозможно было привыкнуть к этим ее колдовским превращениям. Казалось, будто до этого тетя Вера тихонько спала и вдруг просыпалась.
Когда гостей оставляли на ночь, они покорно устраивались внизу, на террасе, на полу у обеденного стола. Тишину ночи нарушали взрывы беспечного хохота.
Тетя Вера выволакивала из комнаты мамы ковер, на ковре разбрасывались подушки со всех диванов. Тут же, на полу, на ковре стояли «знаменитые» бабушкины фужеры.
Гости сидели на диванных подушках, поджав по-турецки ноги; головы у всех — молодых и старых — были эффектно обмотаны шарфами и махровыми полотенцами. Слышался суховатый звон «баккара» — так бабушка называла свои фужеры.
Тетя Верочка была оживленней всех. Со своей изящной, откинутой назад головой, обмотанной голубым шарфом, она смахивала на волшебное существо из «Тысячи и одной ночи» — причудливая, как принцесса, непосредственная, какими бывают ребята-дошкольники.
Как мило она расширяла глаза, с каким невиннейшим выражением рассказывала что-нибудь зазорное тишайшим своим шепотком. Невозможно было ею не любоваться, не потерять из-за нее головы!.. Каждое ее движение бессознательно грациозно, будто движение кошки. Заметив чьи-то внимательно глядящие на нее глаза, она прижималась к груди человека, разглядывающего ее, головой, обмотанной в голубой шарф, зажмурившись, впитывала в себя чужое тепло... Кому бы это простили? А ей прощали.
Как-то один, замерев в углу, набрасывал тетю Веру жадно и быстро карандашом на обрывке ватмана; другой пел французскую песню тихим речитативом:
— Выпьем за ту, что брызжет искрами, как шампанское!
— Юлька, — не оборачиваясь в сторону застекленной двери террасы, сказала однажды ласковым шепотом тетя Вера, — мы бы не имели понятия, что за нами подглядывают, если б ты временно перестала крутить гоголь-моголь... Как ты рассеянна. По-моему, гоголь-моголь давно готов.