Фазиль Искандер - Созвездие Козлотура
Мама выглянула в дверь и плотнее ее прикрыла. Она думала, что они говорят что-нибудь лишнее, потому что плохо понимала по-русски. (Сейчас я думаю, что она все-таки была права, хоть и плохо понимала по-русски.)
Комиссар прожил у нас несколько дней. Утром он уходил с отцом, а вечером приходил.
— Как зацапаю, — говорил он шутливо, увидев меня, и, огромной ладонью обхватив мои штаны, поднимал меня на воздух и покачивал на руке возле своего лица. Я старался не шевелиться, потому что шевелиться было больно — вместе со штанами он прихватывал и вминал в свою могучую ладонь мои не слишком мясистые ягодицы. Потом он осторожно ставил меня на пол и доставал из кармана мои любимые конфеты — «раковые шейки». Примерно через год комиссар переехал жить в наш город, и мы с отцом иногда встречали его на улице. Теперь он уже не был комиссаром, вернее, оставался комиссаром, но уже не работал им, хотя все еще был каким-то начальником. Так, по крайней мере, я это понимал тогда.
Мама часто приставала к отцу, чтобы он попросил Васильича устроить его на хорошую работу. По этому поводу у них часто бывали ссоры, и отец говорил, что она ничего не понимает в этом деле и что Васильич не может ему помочь.
— Он все может, у него орден, — упрямо отвечала мама.
Дело в том, что мама завидовала семье Богатого Портного и хотела, чтобы отец учился у него жить. Но отец равнодушно отмахивался.
— Нам его не догнать, — говорил он.
— А ты попробуй, — советовала мама. Но отец не пробовал.
У Богатого Портного было много клиентов. Иногда за ним посылали машину, и он уезжал к своим заказчикам. Целыми днями он копошился в своей комнате и только иногда в самую жару выходил во двор, садился на скамеечке и вытягивал одну-две чашки кофе по-турецки, которые приносила ему жена. Маленький, потный, нагловато-робкий, он сидел а своей сетчатой майке с небрежно закинутой за шею ленточкой сантиметра и рассказывал о своих клиентах. Глядя на него, я вспоминал слова отца о том, что нам за ним не угнаться. Было похоже, что отец и в самом деле прав, потому что ленточка сантиметра висела у него на шее, как финишная ленточка, он ею время от времени вытирал свое потное лицо, может быть, в знак того, что она оборвана именно им пли просто для того, чтобы даром не висела, если уж сам он иногда вынужден отдыхать.
— Люди живут! — говорил он с видом человека, который один знает, что делается в мире. — Запомните мое слово, люди живут…
Увидев маму, он обращался к ней с одними и теми же словами:
— Хозяйка, рубим кыпарыс, да?
— Зачем? — спрашивала мама, сдерживая ненависть.
— Сырост дает, крыш портит, — перечислял он.
— Не твой отец сажал, не ты срубишь, — безжалостно отвечала мама.
Кипарис рос под нашими окнами и был самым большим и самым красивым деревом на нашей улице. В гуще его хвои вечно копошились и чирикали воробьи, и хотя тень от него была не очень широкая, зато самая густая и прохладная.
Правда, с него сыпалась хвоя и часть ее попадала на крышу, и никому в голову не приходило, что от нее ржавеет крыша, пока Богатый Портной не стал Богатым Портным и не переселился в комнату на верхнем этаже нашего дома, так что он стал хозяином и части захвоенной крыши. А до этого он жил во дворе в довольно жалкой пристройке. А еще раньше, когда нас не было, отец привез его откуда-то, как приблудную собачонку, и поселил в этой пристройке. Мама отчасти не любила его из-за того, что понимала, с чего он начинал. Возможно, она считала, что кривая его благополучия слишком резко пошла вверх. Человек, который богатеет на наших глазах, всегда кажется нахалом.
Правда, и работал он, надо сказать, с непостижимым упорством. До самой поздней ночи верещала его швейная машина. Может, он сам старался догнать тех самых людей, о которых он говорил: «живут»…
Время от времени он покупал к себе в дом какую-нибудь вещь, и мама воспринимала каждую его покупку, как удар по престижу нашей семьи.
— Пока ты сидел в кофейне, он купил шифоньер, — говорила она вечером отцу.
— Ну и что? — отвечал отец с неистребимым равнодушием к чужим успехам, что особенно раздражало маму. Вскоре Богатый Портной начал складывать в нашем подвале свою старую рухлядь, потому что в доме у него собралось слишком много вещей.
В общем-то он был человеком довольно безвредным, только любил хвастаться своей удачливостью. И клиенты у него лучше всех, и вещи, которые он покупает, самые дешевые и при этом самого лучшего качества. Правда, однажды он дал промашку, и об этом в нашем дворе долго помнили и говорили. Он попался на удочку собственного тщеславия. Один шофер как-то привез дрова, остановился у нашего дома и дал сигнал. Богатый Портной вышел на балкон, и они стали торговаться. Должно быть, они так и не сторговались, потому что шофер влез в машину и сказал:
— Я думал, здесь только ты можешь купить столько дров, но, видно, ошибся.
— И ты не ошибся, — сказал Богатый Портной, въезжай.
И шофер въехал во двор. Потом оказалось, что в машине было не семь кубометров дров, как говорил он, а только пять. Это выяснилось не сразу. Это выяснилось после того, как пильщики распилили ему дрова, получили деньги за семь кубометров и ушли. А потом они расхвастались об этом на базаре. И на следующий день одна из женщин с нашего двора принесла новость с базара вместе со свежими овощами. Двор с удовольствием слушал, как Богатый Портной ругался. Он ругал пильщиков и свою жену, которая их наняла. Про шофера почему-то не вспоминал.
Вот этому портному и его семье мама завидовала и упрекала отца в безалаберности.
Теперь-то я думаю, что мы жили не намного хуже его, но у нас не было того поступательного движения, той древней поэзии улучшения гнезда, без которой до конца не может быть счастлива ни одна женщина.
Мама считала, что дело все в хорошей работе, но отец или не мог ее найти, или был доволен своей.
Помню его на угольном складе с руками черными и пропахшими земляной сыростью, тайной нераскрытого клада.
Помню его на каком-то яблочном предприятии. Горы яблок, а я босой хожу по ним, выбираю самое лучшее и никак не могу выбрать. Только найду красное, приходится бросать, потому что вижу другое, еще более румяное, крутое, красивое. Отец стоит рядом и посмеивается.
Бывало, когда мы шли с отцом на море, или на базар, или еще куда-нибудь, нам на улице встречался Васильич. Они приветствовали друг друга, приподняв руку над головой.
— Мое почтение, Васильич! — говорил отец.
— Привет, Ибрагимыч! — отвечал комиссар, приподымая руку.
Мне нравился этот жест, эта сильная мужская рука, приподнятая над головой. Мне чувствовалось в этом жесте что-то особое, как бы горьковатое приветствие из далеких времен и немного ленивое презрение к чему-то. И теперь, когда я мысленно вспоминаю этот жест, я вижу в нем еще что-то. Может быть, понимание того, что за порядочность так или иначе надо платить.
Иногда они останавливались возле пивной будки и выпивали по кружке пива. Прохожие оглядывались на Васильича, вернее, на его орден. Я старался стоять к нему поближе. Комиссар стоял задумчивый, отяжелевший, с тяжелой кружкой в руке. Иногда он вспоминал свою шутку и, посмотрев на меня, говорил: — Как зацапаю…
Но больше он меня почему-то не подымал, хотя конфетами все еще угощал. На вид он был какой-то сумрачный, рассеянный, было похоже, что ему некуда спешить, не сейчас некуда спешить, а вообще некуда спешить. Я думал, что в нашем городе нет и не может быть работы, достойной его, и ему здесь просто скучно.
— Что ты думаешь об этом? — как-то спросил он у отца.
Они стояли в тени ларька и пили пиво. Васильич стоял спиной к ларьку, облокотившись о прилавок, и смотрел на улицу. Я думал, что на улице что-нибудь случилось, и оглянулся, но ничего не увидел.
— Думаю, что тебе пора ко мне на чердак, — сказал отец и отхлебнул из кружки.
— Подождем, — сказал Васильич и, удобней откинувшись спиной, плотно уперся локтями о прилавок.
— А по-моему, ждать нечего, — сказал отец, — самый раз. Хочешь, проведу электричество?
— А ты смотри, чтобы тебя самого… — сказал Васильич и усмехнулся.
— За что? — спросил отец.
— За связь с бывшим подпольщиком, — ответил Васильич, и они оба рассмеялись. Я понял, что они шутят, что комиссар не собирается к нам на чердак, но с чего они так шутят, я не понимал.
Вспоминаю — громадная очередь у входа в магазин. Очередь топчется, колышется, гудит. У входа, как всегда, давка. Дают сахар и хлеб. Я стою на той стороне тротуара и жду отца. Он уже в магазине.
На стене какого-то здания рядом с очередью висит огромный плакат. Он изображает веселого, танцующего человека, с летящими руками, с развевающимися полами черкески, с головой, повернутой в сторону вытянутых рук. Он смотрит на свои улетающие руки с улыбкой, он как бы говорит им: летите, голуби! Человек показывает свое веселье, и чтобы это всем было ясно, под плакатом надпись крупными буквами: «Жить стало лучше, жить стало веселей». Мне кажется, что это он говорит, потому что точно так же в немых фильмах то, что люди говорят, писалось на кадрах.