Мария Халфина - Повести и рассказы
— Потому что это неправда! Саша был со мной счастлив, и вы это прекрасно знаете! Разве может дать счастье плохая жена? Господи! Какая я была дура! Я была уверена, что любовь — это, прежде всего, общность интересов, взглядов, убеждений, что основное — это… ну… духовное взаимопонимание, доверие, искренность. А оказывается, главное в любви — умею ли я штопать носки, как его мама, и сколько у меня пододеяльников. Да, я не умею беречь деньги, я люблю дорогие чулки и красивые безделушки, потому что у меня раньше их никогда не было. Я даже не знала, как это чудесно: пойти и купить что-нибудь славненькое, просто потому, что хочется купить. И никогда Саша меня не осуждал… Почему же теперь у него не нашлось ни одного слова? Почему же он не объяснил им, насколько все это глупо, мелочно, ничтожно? Ну скажите, скажите мне, почему он молчал? Как он мог позволить им вмешаться в нашу жизнь, бросить им под ноги нашу любовь?!
— В тебе сейчас обида кричит, — тихо произнесла Валентина Сергеевна. — Тебя оскорбило, что родные осмелились усомниться в Сашином счастье. Ты говоришь: мелочное, ничтожное, второстепенное. Не в рваных носках дело, конечно. Беда в том, что ты не заметила, когда Саша перестал заниматься, что по твоей вине он может остаться недоучкой. Поверь мне, этого он тебе впоследствии не простит. Ты позволяешь ему ради денег работать сверх всякой меры. Неужели ты не видела, как он устает, как он опускается и тупеет? Ты сама недавно со смехом рассказывала, что он уснул в кино. У него не остается времени для чтения, он безобразно запустил общественную работу. Наконец, разве ты не знала, что он должен был вступить в партию? Я ему рекомендацию готовила. А сейчас он тянет, отмалчивается. Почему? Кому же, как не тебе, знать об этом, если ты говоришь о взаимопонимании и доверии.
— А почему, Валентина Сергеевна, вы говорите мне об этом только теперь, когда семья наша уже рухнула?
— Видишь ли, Люда, — Валентина Сергеевна немного помолчала, подумала. — Вмешаться в чужую жизнь, особенно в жизнь молодоженов, — дело нелегкое. Очень уж много здесь нужно деликатности, такта. Иногда одним неосторожным словом вместо помощи можно большой вред причинить. Возможно, что мы неправильно делаем, когда слишком деликатничаем с вами. Может быть, нужно именно более решительно вмешиваться. Не страдать молча, наблюдая со стороны, как вы творите одну ошибку за другой, не обижаться, когда вы так высокомерно отталкиваете любую попытку старшего помочь вам не допустить ошибки, может быть, самой непоправимой.
Милочка хотела что-то возразить, но Валентина Сергеевна остановила ее легким движением руки.
— Саша, например, несмотря на всю нашу дружбу, очень ревностно охранял ваши семейные дела от постороннего вмешательства. А разве бы Николай Иванович просто по-мужски, если не по-отцовски, не мог дать ему доброго совета? И не думай, что только родные усомнились в Сашином счастье. Он сам уже начал сомневаться в своем счастье, потому и молчал в разговоре с родными. Когда вы поженились, многие Саше завидовали, а позднее стали его жалеть. Помнишь шуточки Аркадия Львовича? Он еще как-то под гитару продекламировал из некрасовского стихотворения:
Белый день занялся над столицей,
Сладко спит молодая жена,
Только труженик, муж бледнолицый,
Не ложится — ему не до сна!
Завтра Маше подруга покажет
Дорогой и красивый наряд…
Ничего ему Маша не скажет,
Только взглянет… Убийственный взгляд!
Ну и так далее. Напевая, он выразительно посматривал на тебя. Всем нам было очень нехорошо. Саша после этого стал избегать Аркадия Львовича. А ведь раньше они были большими друзьями. После этой истории мы все из-за вас перессорились. Аркадий, разгорячившись, назвал Сашу… Дымовым.
— Дымовым? Подождите… Саша — Дымов… Значит, я — Попрыгунья?
— Если бы ты, Людаша, была Попрыгунья, я думаю, Саша не смог бы тебя полюбить, да и я не стала бы время с тобой терять. Перекрестилась бы и сказала: «Слава тебе господи! Прозрел наконец парень».
— Между прочим, — с нервным смешком перебила Милочка, — мои дорогие родственники тоже упорно называют меня Людой, Людашей, Людочкой, а Тимофей даже Людмилой Павловной величал. Жила-была Милочка-мотылек… стукнули мотылька по крылышкам — и не стало Милочки.
— А ты ее, дурынду, не оплакивай, не убивайся, — тихонько засмеялась Валентина Сергеевна. — Меня тоже когда-то звали Лялька… представляешь? Потом Лялька стала Валькой, Валентиной, а к двадцати годам уже и в Валентину Сергеевну оформилась. Всему свое время. А вы, уважаемая Людмила Павловна, и так слишком долго, надо сказать, в Милочках засиделись. Нет, серьезно, неужели ты и дальше хотела бы оставаться той маленькой собачкой, которая до старости щенок?
Милочка ничего не ответила. Сидела молча, не шевелясь. Потом неожиданно промолвила упавшим голосом:
— Уснуть бы сейчас крепко-крепко, а утром проснуться и ничего этого нет. Нет и не было, просто привиделся скверный сон…
Валентина Сергеевна даже сморщилась от жалости, столько в Милочкиных словах было тоскливого отчаяния. А Милочка вдруг горячо зашептала:
— Что мне делать теперь? Как я буду жить? Я не могу без него, вы понимаете это — я не могу! И оставаться мне нельзя, теперь уже ничего не поправишь.
— Не подумай, что я хочу тебя утешать, сюсюкать о том, что «милые бранятся — только тешатся», что «перемелется — мука будет», — не сразу ответила Валентина Сергеевна. — Ты говоришь: семья рухнула. А семьи-то, по существу, у вас еще и не было, и по-настоящему узнать один другого вы еще не успели. Нарядили вы друг друга в пестрые красивые одежки, а они сейчас помаленьку начали облетать, как листья с осеннего дерева. Саша до сих пор был рабски влюбленным мальчишкой и видел в тебе только очаровательного шаловливого мотылька. А подошло время, когда он должен в тебе увидеть и друга своего, и мать будущих ребят, и доброго духа своей будущей семьи. Все теперь от тебя зависит. Ты не должна позволить ему себя разлюбить. Понимаешь? Бороться ты за его любовь должна, драться, потому что ты любишь его, и он твоей любви стоит. И еще запомни. Влюбиться всякий дурак сумеет, а вот сохранить любовь не так-то просто. В каждой семье бывают и ссоры, и примирения. Отшумит буря, придет в семью мир, кажется, все миновало, утряслось… а зарубка на память осталась. Старайтесь, чтобы их как можно меньше было, очень уж они порой болят, эти старые рубцы на сердце.
— Значит, у вас, Валентина Сергеевна… Неужели вы это о себе говорите?! — тихо ахнула Милочка.
— Чучело ты мое милое! Если бы в свое время чувство Николая Ивановича и разум его не оказались сильнее глупого гонора, если бы я в последнюю минуту не поняла, чего могу лишиться, не пришлось бы тебе гулять на нашей серебряной свадьбе. Потому-то я и толкую тебе: береги то, что тебе судьба подарила. Дважды в жизни такой любви не бывает. И потом — не расчленяй ты любовь: вот на этой полочке интеллектуальное, возвышенное, а на этой — мелочишка всякая, быт. Признаюсь тебе по секрету: ненавижу я нашу бесконечную проклятую бабью работу, но никуда от нее пока не денешься. — Валентина Сергеевна притянула Милочку к себе за плечо:
— Лапки, как у лягушонка, холодные, глаза ввалились. Не спала, не ела, не плакала. А прореветься сейчас совершенно необходимо. Потом чайку горячего и выспаться. С десятичасовым Саша прикатит, и ты должна его хорошо встретить: бодрая, свеженькая, без слез и бабьих упреков. Прежде всего подумай о нем. Что он за эти сутки пережил. Ложись-ка, я тебя укрою получше.
— Холодно как, — пожаловалась Милочка. — Если бы вы знали, как мне холодно, как у меня сердце болит. Вот он войдет, а дальше что? А если сразу чужой, что я тогда смогу? И ждать больше пяти часов! — Она громко всхлипнула. — А если он сегодня совсем не приедет?!
Подушка сразу намокла, стала теплее, и очень вдруг захотелось есть, но уже не было сил поднять тяжелые, набрякшие от слез, горячие веки.
Ульяна Михайловна
Перед самым пробуждением приснилась река. Просторный, синий речной плес, бездонное, синее-синее небо, и из этой синевы, откуда-то справа, льются потоки света. Заросли черемухи окаймляют синюю глубину излучины, а над зеленой каймой отвесный песчаный берег… и там, наверху, на самом обрыве, могучие, прямые, как свечи, сосны.
Он плывет вдоль зеленого берега, стоя в большой плоскодонной лодке. Под босыми подошвами сухие, прогретые солнцем доски.
Вениамин Павлович потянулся со сладостным стоном. Эх, жаль, что сон-то достался короткометражный, но… за открытым окном, словно продолжение сна, синело небо, комната была полна утренней свежести и праздничного света.
Какое же это все-таки блаженство — возвратиться домой!
После трехмесячной нервотрепки, холода, грязи, ночевок в бараках и палатках… Уже к середине зимы положение на трассе создалось гиблое. И все синяки и шишки за чужие грехи — за просчеты изыскателей и проектировщиков — ему пришлось взять на себя.