Витаутас Петкявичюс - Рябиновый дождь
Саулюс молчал, чувствуя, что Бируте права. Но он не мог так быстро разобраться в лавине чужих бед, он еще должен был пережить все по-своему, должен был что-то понять, принять или отвергнуть, поэтому, боясь слепо подчиниться воле другого человека, сказал первые слова, которые пришли в голову:
— Почему вы ссоритесь? Я хорошо знаю, что товарищ Моцкус любит вас.
— Этого уже мало для женщины, которая всякое повидала в жизни. Я хочу, чтобы он из-за меня сходил с ума. — Она была спокойна и последовательна и, как каждый честный человек, немножко иронична к себе. — Но разве он ради бабы откажется от всего, в чем убедил себя за целую жизнь? Сил не хватит. Кроме того, он привык любить всех, значит — никого. А такой и мне не нужен. Я хочу настоящего мужчину, потому что сестрой милосердия, как видишь, мне приходится быть по долгу службы.
«А она — сильная!» — удивлялся Саулюс, наблюдая, как легко Бируте поднимает больных, как меняет им белье. И ни с того ни с сего вспомнились слова Йонаса:
«Исповедником может быть только честный, благородный и много страдавший человек, так как страдание — слагаемое счастья, Саулюс. Они не отделимы, они соединены меж собой кровью».
«Я слишком долго был счастлив, жил, как ребенок, защищаемый взрослыми от всех ветров». — Он осторожно притронулся к ляжкам. Они были бесчувственны. Он дотянулся до стакана на тумбочке, раздавил его пальцами и принялся осколком резать мускулы. Брызнула кровь, но боли — никакой, Боже мой!..
— Ты с ума спятил?! — Бируте подбежала, разжала его пальцы. — Оглянись, ведь ты не в лесу, люди смотрят!
— Это несправедливо! — стал кричать Саулюс. — Это страшно несправедливо! Подло!.. — Он кричал и колотил кулаками край койки, пока не обессилел. — К кому мне теперь прикоснуться, чтобы я почувствовал себя человеком? К кому? — Ему было некого осуждать, некого обвинять, поэтому он испытывал безысходную боль. — Вам хорошо: Моцкус страдает из-за Стасиса, Стасис — из-за Моцкуса, а ты — из-за них обоих… А что я плохого сделал? Меня за что? Ведь я еще не жил!..
— Постыдись хоть тех, кто рядом лежит, — Бируте намочила в воде полотенце, вытерла ему лицо, увлажнила грудь. — А они за что? Что господь рак выдумал?
— Где Моцкус?
— Его перевязали и увезли в Вильнюс.
— А что с ним?
— Ничего, только рука вывихнута и лицо поцарапано.
— Судьба, — скрипнул зубами Саулюс.
— Что-что?
— Говорю, так в моих генах заложено, и дело с концом. Если ты не поможешь мне, я сам найду выход, — решил он и, испытывая свою волю, решил до самого вечера не открывать глаза, но этому помешал инспектор Милюкас.
Бируте не думала, что, вернувшись домой, будет так переживать, вспоминая разговор с Саулюсом. Она не могла найти себе места: опять и опять подогревала чай, села во второй раз ужинать, забыла разбудить подругу.
«Поросенок, молокосос, — ругалась она про себя, — только перекувырнулся через голову, только ударился посильнее, и уже конец, уже весь свет не мил… Ему больно, значит, все сходите с ума! Ну конечно, ему очень тяжело, но кто же виноват? Неужели, когда еще кто-нибудь впутан в твою беду, страдать легче? Радость — не боль, с другими ею не поделишься. А страдать приходится одному. Мы вспоминаем тень, когда жарко, а дерево — когда нужны дрова…»
Тут вбежала подруга и стала ругаться:
— Почему не разбудила?
— Забыла. Как ты думаешь, этот шофер еще встанет на ноги?
— Какой шофер?
— Который с позвоночником.
— Трудно сказать. Если нерв не оборван, будет жить со специальным корсетом, а если оборван — все.
— Он ног не чувствует.
— После аварии вначале со многими такое бывает, а потом проходит. Наш главврач — чудодей. — Подруга торопилась, обжигаясь, пила чай. И, на ходу надевая пальто, убежала.
Бируте сидела с чашкой остывшего чая и думала, почему Саулюс заботит ее больше, чем остальные больные… Чего доброго, даже больше, чем Моцкус… Она видела Саулюса несколько раз, поддразнивала его, вспоминая Моцкуса, а он за это даже оскорбил ее, вот и все знакомство. Может, потому, что он показался ей куда лучше и честнее других?
В нем есть нечто притягательное, и близкое, он чем-то отличается от других. Ведь к людям привыкаешь, как к вещам… И вдруг появляется человек, в котором ты постоянно обнаруживаешь что-то новое, который отдает тебе себя, ничего не требуя взамен, и ты не можешь отказаться от его жертвы. Такому ты способна простить все — оскорбления и грубый характер, бессмысленное упрямство, даже глупость. Он не похож на других, поэтому и манит тебя, притягивает, как запретный плод, и часто уводит за собой, — она еще раз воссоздает в памяти их странное знакомство. И снова не находит себе места, вспоминая, как их обоих, Саулюса и Моцкуса, привезли в больницу.
Она прибежала в больницу и увидела Моцкуса, расхаживающего из угла в угол. Его лицо было обклеено, рука на повязке.
— Что случилось?
— Не знаю. — Он поднял забинтованную руку, словно собирался принести клятву, подержал ее, пока не утихла боль, и снова принялся ходить туда и обратно. — Я ничего не понимаю: на прямой дороге, на ровном месте! Подбросило на выбитой колесами рытвине и понесло в сторону.
Вошел врач, Моцкус оставил ее и подбежал к нему:
— Доктор, этого парня надо вытащить любой ценой. Делайте что хотите, меня укладывайте, но он должен выздороветь!
— Товарищ Моцкус, не повторяйтесь. Лучше ложитесь и отдохните.
— Я немедленно поеду и привезу лучших специалистов.
— Я ничего не имею против, но, поверьте, мы тоже достаточно компетентны. Вы полежите, вам еще тоже надо прийти в себя.
Бируте смотрела на Виктораса и думала: все такой же капризный, такой же настойчивый и неудержимый, когда речь идет о другом человеке, но едва дело касается самого, его словно подменяют, — она смотрела, как он послушно лег и жалобно улыбнулся.
— Вот и покатался… — Обхватив лоб пальцами здоровой руки, сильно стиснул его. — Мы к тебе спешили.
«Все вы ищете женщин, когда вам плохо или когда по уши погрязаете во всяких бедах», — хотелось ей сказать, но она не смогла.
— Будь добр, полежи спокойно.
Но Моцкус побежал искать главврача. Через некоторое время из операционной привезли Саулюса. Бируте прибрала его кровать, привязала ремни, подняла их, натянула гири, разгладила каждую складку на простыне и села рядом.
«Ожидание — доля женщины», — подумала и хорошо вгляделась в юное, неправдоподобно бледное лицо. «Все ему истина была нужна, справедливость, будто только этим и жив был. И вот свалилась беда, как на меня когда-то. Если не сломится, если выдюжит, тогда узнает, с чем ее едят. — Она осторожно вытерла его покрытый испариной лоб и обрадовалась: — Приходит в себя, бедняжка…»
И снова она видела Саулюса, сильного и веселого, поднимающего одной рукой лежавшие на дворе колеса от вагонетки.
«Неизвестность, папаша, это самая тяжкая кара», — насмехался он над Стасисом.
Шутки шутками, но так оно и есть. Ведь и Моцкус обманул меня. Нет, он меня не бросил, он поступил еще хуже: продолжал жить со мной, когда я надоела ему. Ему только казалось, что он творит, пишет, работает, желая угодить мне, что я есть начало и конец всех его забот, а на самом деле он уже не мог жить без своего института, без своих дел, счетных машин и окружающих его людей.
Ему нужна была женщина, но лишь тогда, когда он вспоминал о том, что он мужчина, а мне Моцкус был нужен только такой, каким я представляла его себе, какого ждала все эти долгие годы, и, не найдя в нем этого, снова готовилась остаться одна.
Нет, Саулюкас, неизвестность — не только кара. Неизвестность — еще и мечта, к которой приближаешься с дрожью и ожиданием чего-то необыкновенного, к которой идешь со страхом и чувствуешь только манящий трепет, от которого вспыхивают щеки и сердце… А потом приходят познание и привычка. Да, Саулюкас, неизвестность — кара, но только не в любви.
Она и теперь помнит тот первый толчок под сердцем. Он был такой слабый и робкий, что показался ей похожим на царапанье мышонка, но одновременно и такой внушительный, такой впечатляющий, такой незабываемый, как прикосновение судьбы, переворачивающее всю жизнь. Прикосновение, испепелившее постоянно бодрствующую в ее мозгу и напоминающую о себе боль, пробудившее радость и счастье. Она тогда остановилась, прислушалась, вся напряглась и схватила за руку Виктораса, словно боясь упасть.
— Что с тобой? — выпучил он глаза.
— Ничего, — через несколько мгновений она, зардевшись, счастливая, рассмеялась. — Ничегошеньки. Мне кажется, что я уже не одна.
— Неужели ты усомнилась во мне? — Моцкус крепче сжал ее руку.
— Если ты никак не можешь забыть про себя, тогда нас трое.
Он остановился, не поверив, и стал моргать, словно ему швырнули в глаза горсть песка. Потом подошел поближе и переспросил: