Юрий Смолич - Мы вместе были в бою
— Нет, нет! И не отказывайтесь! — закричал хозяин. — Мы должны отпраздновать ваше освобождение.
— Я же вам сказал, что некого было освобождать, — недовольно произнес Стахурский, — нечего и праздновать.
Хозяин отвел глаза в сторону.
— У нас в управлении думали так, раз Мария Георгиевна два дня не приходила домой… ведь шпионы украли у нее документы. И когда меня спрашивает незнакомый человек…
— Это мой муж, — сказала Мария.
— А! — сказал хозяин. — Индус, куш! — И сразу же скрыл свое замешательство за новым взрывом крика: — Бабуня, Мамуня! Клеопатра! Режьте барана! Мы будем справлять свадебный той! К нам приехал поезд с молодыми! — Он набросился на Марию: — Ай-ай-ай! И вы это скрывали! Вот вы какая с вашими друзьями! Бабуня! Налейте вина из той бочки, что в погребе! Позапрошлогоднего! — Он бросился к дому. — Пойду сам устраивать пир, с этими бабами разве будешь спокойным! Даю вам час на устройство семейных дел. Через час наша семья будет иметь честь принимать вашу!
И он скрылся за дверью в кухню.
Мария, беспомощно улыбаясь, смотрела на Стахурского. Стахурский досадливо пожал плечами.
Потом Мария толкнула дверь налево, и они переступили порог.
В комнате было два окна, стояла кровать, застланная серым солдатским одеялом, клетчатая плахта на стене, стол, два стула и этажерка с книгами. Пол был из некрашеных досок, пахнущих смолой.
Стахурский остановился взволнованный. Сколько раз он представлял себе эту комнату! Как порывался очутиться в ней и увидеть Марию!
— Надо было что-то сказать — важное и значительное, но он не знал, что.
— Отвернись, — попросила Мария, — я должна переодеться.
Стахурский отвернулся и смотрел в окно.
Тихо шуршало платье позади — Мария переодевалась. Тихо было в комнате и на улице за окнами, только за двумя дверями на кухне что-то рубили секачом, что-то терли в макитре, что-то ошпаривали кипятком. Хозяин дома готовил свадебный пир.
— Как ты попала на эту квартиру? — спросил Стахурский.
— Случайно. Я жила в управлении, спала на канцелярском столе. Это, конечно, пустяки. Но надо было прописаться, чтобы получить продовольственные карточки. Ну, он и предложил мне. Особенно когда узнал, что я уезжаю в экспедицию и не буду ему в тягость. Он тоже работает в нашем управлении.
— Он мне не нравится! — резко сказал Стахурский.
— Какой ты, право! Как он может тебе нравиться или не нравиться, если ты его совершенно не знаешь?
— А разве ты знала его, когда сюда приехала?
— Ну, не будь же придирчивым! — примирительно сказала Мария. — Человек как человек. И мне было даже очень приятно услышать тут, в далеком краю, нашу речь, увидеть наши обычаи. Он переселился сюда с родителями еще в тридцатом году, работает в учреждении и на приусадебном участке, гляди, развел такое, как в добром селе на Полтавщине.
— Значит, он тебя привлек к себе родной речью, подсолнечниками и мальвами?
— Микола! — возмущенно сказала Мария. — Как тебе не совестно?!
— Прости, что я вульгаризирую, — сказал Стахурский, — но ведь ты сама отлично понимаешь, что одних родных обычаев или родного языка еще слишком мало для того…
Мария перебила его:
— Ты сам отлично понимаешь, что это не так мало. Ты, очевидно, забыл, как меня спасли гуцулы в Мукачеве, видя, что я, незнакомая им девушка, одета и говорю так же, как они?
— Крестьяне в Мукачеве спасли тебя потому, что видели: у них и у тебя общий враг: фашисты. А убеждена ли ты в том, что у тебя и у него, — Стахурский кивнул головой в сторону комнат хозяина, — общие враги?
Мария хотела что-то возразить, но Стахурский перебил ее:
— Я тебе тоже напомню, что в нашем рейде по Галиции в сорок четвертом году на нас напали бандеровцы — украинские националисты и фашисты.
— Я этого не забыла, — резко отозвалась Мария, — но какое это имеет отношение к моему хозяину?
— Это имеет отношение к тебе. Легкомысленная доверчивость, как ты сама убедилась, может привести к преступлению.
Стахурский умолк. Он не хотел возвращаться к этому, но это возникало само по себе, и уже надо было заканчивать.
— Доверие достигается делами, — сказал он, — а доверчивость — это только неосмотрительность и отсутствие бдительности.
Мария стояла бледная, сердито сжав губы. Это он говорил ей, партизанке, которая четырем года с оружием в руках сражалась против фашистов! Это он говорил ей, бойцу, десятки раз принимавшему участие в самых дерзких партизанских операциях, рискуя жизнью и ничего не прощая врагу!.. Мария чувствовала; как возмущение наполняет ее душу: она ошиблась, но дает ли это право разрушать доверие к ней, доверие, которое она заслужила своими делами?
Но она сдержалась.
— Хорошо, — сказала она, — доверие добывается делами и не только боевыми, но и трудовыми. А у меня была возможность узнать его на работе. Он старательный и опытный работник. В управлении его ценят. Он и мне немало помогал. Он дал мне дельные советы перед выездом в экспедицию: я ведь здесь новичок и не знала, как экипироваться. Потом я нанимала чернорабочих, а он местный, хорошо знает всех и порекомендовал мне прекрасных людей.
— А этого… ну, как его, «вояжера» тоже он тебе порекомендовал?
— Что же здесь такого? Разве он мог знать про каждого все? Он рекомендовал экспедициям сотни людей. — Мария замялась. — Возможно, он тоже слишком доверчив, но это еще не означает…
— Я не о том, — перебил ее Стахурский, — опытного шпиона не так легко разоблачить. Но ведь этот «вояжер» — казах?
— Ну и что? У нас все рабочие — казахи.
— Это странно.
— Почему? Казахи привыкли к пустыне.
— Я не о том. Он ведь пренебрежительно относится к казахам.
— Откуда это тебе известно?
— С его же слов. При первом же знакомстве. Я только спросил, почему этот дом, — Стахурский указал на дом на противоположной стороне улицы, — такой неказистый, а он ответил, что там живут казахи. А впрочем, он так же презрительно отозвался о русских, гордясь, что он, мол, с Украины. Можно гордиться тем, что ты с Украины, но когда это противопоставляется другим народам, когда человек презрительно отзывается о людях другой национальности, это прежде всего свидетельствует о том, что он не умеет любить и свою. Мне даже было неприятно признаться ему, что мы с ним земляки. Мы не земляки. Я думаю, что он националист.
— Микола! — умоляюще вскрикнула Мария. — Не слишком ли поспешны твои выводы, вызванные одной только мелкой черточкой в характере человека?
Но Стахурский не слушал ее. Он продолжал взволнованно и горячо:
— Мария! Разве ты не понимаешь, что теперь, в послевоенное время, тот, кто пренебрегает даже малейшим проявлением вражеской идеологии, пусть и бессознательно, дает приют реакции и по крайней мере делает себя слепым? А это все равно: это — падение!
— Ты не смеешь! — крикнула Мария. — Я солдат!
— Но ты вышла из войны живой. И теперь ты должна быть живым солдатом.
Он умолк. Мария тоже молчала, разгневанная и подавленная. Она не могла возразить Стахурскому. Если он даже был несправедлив в своем гневе, то гнев его исходил из того мира, за который они вместе сражались. Но обида бурлила в сердце Марии. Пусть он прав — это ее мучение. Но ведь он любит ее, — зачем же, вместо того чтобы протянуть руку помощи, он так жестоко карает ее? Почему, когда ей так тяжело, он выступает только как судья?
Превозмогая себя, Мария молча заканчивала свой туалет. Стахурский стоял все так же, отвернувшись к окну. Они не видели лица друг друга.
Вдруг Стахурский спросил:
— Мария, а про Пахола ты рассказывала своему хозяину?
— Про Пахола? Не помню, я многим рассказывала. А что?
Платье перестало шуршать. Мария затихла.
Стахурский забыл про запрещение и повернулся. Мария была в юбке и кофточке, жакет она держала в руках, но руки ее опустились, она испуганно глядела на Стахурского:
— Микола! Ты думаешь, что…
— Я только думаю о том, что тебе надо вспомнить всех, кому ты рассказывала про Пахола.
Мария стояла суровая, со сведенными бровями, губы у нее были плотно сжаты. Нет, никуда нельзя было убежать от этого, никуда, пока это не будет доведено до конца, пока полностью не будет снята с нее эта вина.
— Ты прав, — прошептала Мария, — мне надо вспомнить всех, кому я рассказала про Пахола. И он — первый, кого я уже вспомнила.
Она начала застегивать кофточку. Пальцы ее дрожали.
— Ты смотри в окно. Я еще не оделась.
Стахурский отвернулся. По дороге над Казачкой шел человек. В увеличенной многими планами гористой местности перспектива дороги казалась далекой, а человек на ней — исполином. Но дорога была совсем близко, и человек на ней совсем не был исполином, просто вблизи черты его были видны очень отчетливо — стоило лишь присмотреться к ним.