Владимир Орлов - Происшествие в Никольском
Остановку Нина сделала в Чехове. Там и обедала. Уселась на траве в скверике возле знакомого магазина и съела пару яиц вкрутую, ломоть черного хлеба и пять вареных картошин с солью. Таким был и обед матери в сорок вторым году. Выпила за копейку простой газированной воды из автомата, покосилась на мороженое, но мороженым в сорок втором году не торговали. Вздохнув, пошла дальше. За плечами ее был военной поры рюкзак, найденный в чулане, не очень полный, но и не пустой. В рюкзаке лежали книги, Нина подбирала их по весу – ношу она хотела нести такую же, какую когда-то несла мать. Навстречу ей неслись машины с юга, «Волги», «Москвичи», «Запорожцы» с ленинградскими и столичными номерами, а иногда и иностранные, ехали в них загорелые, обласканные морем люди, везли сумки и фанерные ящики с фруктами, резные и тряпичные фигурки-талисманы зверюшек и гномов раскачивались у ветровых стекол, но Нине они были неинтересны. Она старалась представить, что видели по дороге в Серпухов глаза матери. Наверное, тогда шоссе было пустым, а может, по нему медленно, с гулом, слышным в ближних деревнях, ползли танки или тягачи с пушками, а сами деревни были тихими, словно вымершими… Но все картины прошлого, возникавшие в Нининой голове, были похожи на кадры из виденных ею фильмов – и только. Это ее печалило. К тому же никуда не исчезали и самоуверенные блестящие машины, кресты телевизионных антенн, старушки на скамейках у ярко покрашенных заборов, вся шумная, суетливая жизнь придорожных поселков и деревень. Нина завидовала матери. Для матери тот поход был жизнью, страданием и надеждой. Она же, Нина, шагала нынче туристкой. Впрочем, иногда в лесах, в березах и дубах, окружавших дорогу, Нина как будто бы слышала те далекие голоса и звуки военных машин, они волновали ее, и ей на мгновение казалось, что все происходит с ней в сорок втором году. А когда в тишине сумерек она нашла в Серпухове знакомое ей кирпичное здание и положила цветы в распахнутое окно, возле которого сфотографировали ее отца, она и впрямь поверила в то, что сейчас война, а она пришла сюда к близкому человеку, чтобы взглянуть на него в последний раз. Нина, разбитая дорогой, голодная, долго стояла, прислонившись к столбу забора, и все думала об отце с матерью, о том, как они жили, и смогла бы она в пору их молодости быть не хуже их. Ей было тревожно и печально. Но при этом она испытывала и некое высокое чувство, которому она вряд ли бы нашла название. Может, это было чувство равенства с матерью и отцом…
Потом кто-то заметил ее цветы на подоконнике. «Ба! – услышала Нина ленивый и ехидный девичий голос. – Опять Таньке букет подкинули. Теперь-то, наверное, Глухов!» Слова эти вызвали шумный смех, обрадованные девушки выглянули из окна в надежде обнаружить Глухова, а Нина, испугавшись, что ее увидят, быстро пошла вдоль забора, будто бы проходила мимо.
Когда Нина проснулась на желтой лавке в зале ожидания вокзала, она машинально, еле двигая ногами, направилась к электричке. Но тут все вспомнила. Пошла пешком. Дорога назад давалась ей тяжело, она уже не думала ни о матери, ни об отце. Надо было только дойти до дома, все вытерпеть, а добрести…
– Пластинка, что ли, кончилась? – подняла голову Нина.
– Да? Кончилась? – спросила Вера.
– Ты не слушала? Сними иголку-то. Чтобы не затупилась.
– Сняла… Так ты ничего и не ела, что ли?
– Когда?
– От Серпухова до Никольского.
– Ела, – сказала Нина виновато. – Не выдержала и в Чехове зашла в столовую. И еще в палатке купила зефиру. Не надо было мне брать денег…
Она, морщась, подошла к столу, села.
– Намаялась ты, – сказала Вера. – Я, наверное, столько бы и не прошла.
– Чего там! – махнула рукой Нина. – Приспичило б – и прошла бы… Раньше-то по скольку люди пешком ходили! Это мы отучились.
– Довольная, что сходила?
– Довольная… – сказала Нина неуверенно. – Сначала была довольная, что дошла. А потом почему-то расстроилась. То есть знаю почему. Матери позавидовала. Я-то шла так, к кирпичному дому, а она – к любимому человеку.
– Но и тебе чего-то нужно было, раз пошла?
– Нужно, наверное… Я и не жалею, что сходила. Только вот если бы и я, как мать когда-то, пришла к любимому человеку…
Нина замолчала. Глаза у нее были грустные.
– А он у тебя есть? – спросила Вера.
– Нет.
– Все ждешь кого-нибудь с московской пропиской? – Вера хотела пошутить.
– Да на кой черт нужна мне эта прописка! – сказала Нина резко, обиженно. – В прописке, что ли, счастье! Мало ли чего я могла насочинять в детстве!
– Я ведь так, в шутку, чего горячишься-то?
– Прописка, – проворчала Нина, – нужна мне твоя прописка…
– Слушай, – сказала Вера, – а к Сергею ты серьезно относилась, раз драться стала? Или как?
– Нет, – сказала Нина. – Минутное настроение. Блажь. Так, показалось что-то на мгновение. А потом прошло…
– Ну конечно, – сказала Вера, обидевшись за Сергея. – Куда нам. Тебе принца подавай с бородой.
– Принца не принца, – заявила Нина, – а свой идеал у меня есть.
– Ну-ну, – сказала Вера и замолчала, смутилась, ей стало неловко, что она завела разговор о Сергее.
Несмотря на усталость, Вера в тот день долго не могла уснуть. Думала, вспоминала. Плакала однажды, жалея себя. А потом уже и не жалела, а ругала себя. Были секунды, когда она грустила, сознавая, что ее прежняя жизнь, казавшаяся ей счастливой и свободной, уже не повторится. Но тут же Вера успокаивалась и даже радовалась тому, что прежняя жизнь никогда не повторится. Она была благодарна Нине за ее поход в Серпухов, в прошлое, к тени отца, словно бы в колодец с чистой ледяной водой Нина опустила ведерко в надежде утолить жажду. И Вере нынче хотелось думать о высоком и верить в то, что и она способна на высокое. «А ведь я такая же, как мать, – говорила себе Вера. – Я-то вообразила, что я другая, а я из того же холста, что и мать…» Но при этом Вера подумала, что ее жизнь будет все же счастливее и благополучнее жизни матери. Неужели и она потеряет красоту и грудь иссушит? Ну нет! Никогда!
С тем она и заснула.
22
Опять вернулось лето. Запестрели на улицах короткие сарафаны, явились на берега Царицынских прудов крымские толпы купальщиков. У никольских жителей опять была надежда на грибы. Думали – теплые ночи после дождей вытянут гриб из земли, крепкий телом, с чистой коричневой шляпкой. Готовили корзины, промывали кипятком банки для маринада, но все впустую. Вера однажды не выдержала и с утра пошла в лес. Мало ли что говорили соседи и Соня с Надькой, может быть, на их местах грибов и нет, а на ее местах попадутся. Но и получаса не прошло, как она поняла: ходи не ходи – в лучшем случае закроет дно корзины лисичками и поддуплянками, а они у Навашиных за грибы не шли. Сухая стояла весна, сухой июнь, дождей хватило земле на глоток. Вера копнула землю рукой – лишь на палец оказалась она сырой, а дальше была как соевый жмых. В Никольской грибами увлекались серьезно, Вера считала себя охотницей одной из первых, и появиться с пустой корзиной на честном народе, пусть и не в сезон, ей было неловко. «Хоть цветов, что ли, нарву», – решила Вера и вышла на Поспелихинскую поляну.
Поспелиха, деревня с двадцатью дворами, стояла километрах в трех от Никольского, а словно бы здесь была иная страна, Вологодский север или Заволжье, только не московская окрестность. Деревню с единственным порядком домов окружала пашня, выстраданная первыми жителями Поспелихи, может быть, века четыре назад. Кольцом сжимали пашню леса с березой, дубом, липой и орешником, замыкали поспелихинскую жизнь зелеными крепостными стенами. Каждый раз, когда Вера приходила сюда просто так и по делу – за молоком, за птичьим пометом или, по просьбе отца, за самогоном, – ее удивляла тишина Поспелихи. Тишина и спокойствие. Другого мира не было для Поспелихи, кроме неровной поляны, наморщенной оврагом на восточном краю, кроме обрезанного вершинами деревьев неба, кроме самих деревьев, ровных, спокойных, словно бы и не знавших ветра. Дымы в деревне росли прямые. Услышать в Поспелихе можно было лай собак и крики петухов, металлические звуки, казалось, и вовсе здесь не раздавались, а гул электричек за лесом был нереальным, как бы подземным.
И сейчас в Поспелихе было тихо. В деревню Вера не пошла, а побрела краем леса. Потом, не доходя никольской дороги, свернула в поле. Овес стоял неровный – где густой, с крепким колосом, а где и сиротский, заросший ромашкой и васильком. Васильки синели там и тут, они-то и приманили к себе Веру. Положив цветы в корзину, Вера присела на взгорке у оврага. Чуть пониже круглым островком, прижавшиеся друг к другу, стояли высокие кусты репейника, сочные, зеленые, и светло-малиновые цветы их казались издали приветливыми. Вера улеглась на траве, потянулась сладко, солнце било Вере в глаза, на секунду она пожалела, что не взяла черные очки. Впрочем, они были с мелкими стеклами, теперь такие не носили, ну их. Да и зачем они! «Как хорошо! – думала Вера. – И солнце, и лес, и тишина…» Она уже давно не лежала вот так на траве, не глядела на деревья и на небо как на нечто примечательное и великое, существующее само по себе, без нее, Веры, и вовсе не приложением к летящей никольской жизни, вроде заборов, водопроводных труб и билетов на электричку. В последние дни она или спешила по делам, или хлопотала дома, задавленная тяжестью собственных забот, ей было не до солнца и не до неба. В крайнем случае было дело до погоды – какая за окном и что надевать. Теперь Вере не хотелось возвращаться домой, да и был ли он, дом-то? Было ли вообще что-либо вне поспелихинской тишины за ровными зелеными стенами, высвеченными солнцем? Может, ничего и не было. Она одна на всю землю. И вот эти кусты репейника. И вот этот муравей, забравшийся на ее туфлю. И вон та ромашка с желтым радостным глазом. И она, Вера, частица земли. Как та ромашка. Как тугой светло-малиновый цветок репейника. Щемящее высокое чувство охватило ее. В нем было спокойствие, и была печаль. Ей казалось сейчас, что она знает все про жизнь на земле. Знает, как надо жить и зачем. И как жить не надо. Бог ты мой, до чего же она была глупой и скверной прежде!