Степан Васильченко - Мужицкая арифметика
— Нет, дети, я таких не душу.
Сидит на скамье, шутит, приманивает детей с печи гостинцами, которые в лесу у зайца отнял.
Смерклось.
Но вот и отец в хату:
— А кто это здесь разговаривает с вами?
Дети скок-скок с печи, отца за полы, шепчут:
— Тату! Тату! Кто это к нам пришел?
— А вот посмотрим! — зажигает каганец.
А тот со скамьи:
— Примете ли как гостя, или, может, из хаты прогоните?
— Коли добрый человек, примем, а лихого, может, и прогоним из хаты, — весело отвечает отец, а сам каганцом присвечивает и пристально-пристально к гостю присматривается.
— Это уж сами решайте, что я за человек, добрый или лихой, — отвечает тот, — я, может, слыхали, Мороз.
Дети — глядь на отца, а отец в лице переменился, и каганец задрожал в его руке. «И впрямь Мороз!» — мелькнуло у ребят.
Говорит тогда отец Морозу, и тихой стала его речь:
— Чего же вы хотите от меня, я человек бедный?
— Потому и пришел я к вам, что вы бедный, — отвечает Мороз. И продолжает: — Ваши дети в окно Мороза звали кутью есть, а я шел мимо окна и услыхал, вспомнил, какой сегодня день, думаю: «Дай зайду к людям в хату».
Поклонился тогда отец Морозу низко.
— Раз так, прошу вас быть у меня дорогим гостем, — сказал он, повернулся к детям, гонит их строгим взглядом на печь. Но куда там! Впились в Мороза глазенками, оторваться не могут: красивый, как картинка, ласковый; нет, думают, должно быть, это не Мороз — обманывают их, малышей…
Скрипнула, открылась дверь, клубы пара наполнили всю хату. Вошла мать, из-за пара ничего в хате не видит, раздевается. Сама с мороза, как роза, румяная, веселая:
— Ну и мороз, даже за ноги хватает!
А гость со скамьи:
— Это еще, хозяюшка, не мороз, — настоящий Мороз у вас сидит в хате! — и чудно как-то засмеялся.
Отец украдкой шепнул что-то матери, и дети снова увидели, как в тот же миг вздрогнула она и кинула испуганный взгляд на гостя. Снова поднялись волосы у детей: «Ой, верно, впрямь Мороз!»
Мороз начал зачем-то расспрашивать, приехал ли на праздник пан в имение… Мать дерюгами занавесила окна. Двери в сенях заперла. Беседуют.
А дети из угла все на гостя посматривают, и странно им: человек как человек — молодой, черноусый, а волосы на голове будто снегом присыпаны, и глаза такие, точно изо льда. Когда не смотрит на них — кажется, такой же, как и все, а как взглянет ненароком этими ледяными глазами, — так и хочется сейчас же шмыгнуть на печь.
Подала мать ужин, пригласила Мороза к столу, сели сами. Выпил Мороз водки, склонил голову на руки. Начал плакать Мороз. Потом петь: да так жалобно, прямо за сердце хватает:
Ой, Морозе-Морозенку, преславний козаче,
За тобою, Морозенку, Україна плаче…
Вытер слезы, жалуется:
— Нет, — говорит, — мне на свете пристанища, как зверь в лесу блуждаю…
И не знают дети, почему им стало так жалко Мороза, — у девочки даже слезы покатились. И мать затихла, и отец качал головой, жалели; однако, когда отец подавал ему чарку, а мать кушанье, — и у того, и у другого дрожали руки.
Поужинал Мороз, поблагодарил.
О том, что дальше было, так рассказывают старые люди: снял, говорят, с себя пояс и рассыпал, будто звезды, по столу настоящие червонцы; так и засверкало в бедной хате!
— Это, говорит, вам, ребята, от Мороза на праздник!
И ушел.
Отец вышел из хаты проводить его.
Мать стала у окна, схватилась за сердце, прислушивается, взволнованная, глаза как звезды горят. И вдруг тихо говорит детям:
— А что, накликали Мороза? И сами не рады!
Вошел отец, мать, позабыв, что говорила, кинулась к нему:
— Ну что, ушел?
— Прямехонько в имение подался! — отец легко вздохнул; глаза у него тоже почему-то сияли.
— Будет у панов гость на сочельник, — добавил он тихо, потом опасливо глянул на детей. — А вы чего рты разинули? Марш на печь!
Дети к отцу:
— Это, значит, такой, тату, Мороз?
— Да, это такой Мороз, а вы думали, каков он?
— А почему же он ходит, и ест, и говорит? Почему у него самопал за поясом?
Отец окинул детей строгим взглядом:
— Глупые вы, дети! Это тот разбойник, по прозванию Мороз, который из панских спин ремни вырезывает, — слышали? Только смотрите ж, никому об этом — ни-ни-ни!
Ночь. Тихо. На окнах все кто-то рисует, цветы из белого кружева плетет, а края тонко золотом окаймляет, — и сияет в темной хате, точно в расписном золотом фонаре. Что-то треснуло. Заблестела на стекле тоненькая дуга, будто золотая нитка, и казалось, что это тот самый прославленный разбойник Мороз бросает из лесу золотыми искрами в маленькие окна.
[1908–1913 гг.]
Забытая легенда
Пошел ей пятнадцатый год. Ее все знали в селе и говорили, что такой красивой девушки никто не видел с давних пор ни у себя, ни по чужим селам. Немало парубков свое время пропустили не женившись — все поджидали девушку, пока она заневестится, чтобы к ней сватов засылать.
Приказал барин согнать девушек-подростков копать свеклу, погнали с ними и Наталку. Пошла она раз, другой. Пошла в третий раз, но после третьего раза слегла больная. Слегла и не встает и день, и другой, и целую неделю. Передавал барин, чтобы шла на работу, потом нарочито присылал проверить, действительно ли она больна. А потом и посылать перестал. А Наталка тает и тает, как свеча, и никому невдомек, что у нее болит. Спрашивала мать, допытывались дивчата, не дознались.
Перед смертью позвала Наталка мать, стала просить:
— Умру я, верно, скоро, исполните ли вы мою волю?
— Какую, дочка? — спрашивает мать.
— Когда будете меня хоронить, не надевайте на меня, как на девушку, венок.
— Бог с тобою, дочка. Что это ты выдумала, ты же еще совсем ребенок.
Девушка чуть покраснела и говорит.
— Стыдно мне, мама, все вам рассказать, не спрашивайте меня. Только как перед богом признаюсь вам — я не повинна в этом. Но я боюсь, умирая, утаить это от бога и людей. Пусть же примет меня бог такой, такой пусть и судит.
Умерла.
Похоронили ее без венка и без дружек. Советовали матери тайком старые люди: гляди, милая, чтоб не было тебе от этого беды. А по селу так и загудело: пан, пан лишил венка ребенка.
Днем похоронили девушку, а вечером мать уже извивалась на барской конюшне под нагайкой за то, что пустила про пана недобрую славу. На другой день взялись за крестьян — кто об этом хоть слово молвил. А на третий день уже и в своей хате люди боялись об этом говорить.
Так и забыли об этом. Только весной стали люди поговаривать, что видели в роще девушку в белой сорочке с распущенной косой, сидела она под березой, венок у людей просила.
Рассказывала эту легенду старуха, хрипя, как старый испорченный граммофон, и, досказав, зашипела и смолкла. Обезумела. Божилась, крестилась, что никому об этом не скажет, пока жива… кричала, умоляла, клялась.
Осенний эскиз
Постiль бiла, стiна нiма —
I сон не береться:
Чорнi очi, бiле личко
На думцi снується.
Народная песня.Проснувшись, я тихо приподнялся и сел на постели, будто и не спал.
На улице осенняя ночь — ветреная и светлая. Низко в небе висит, точно золотой серп, поздний месяц — яркий-яркий, словно недавно выкованный. Об него спотыкаются тучки, быстрые и юркие, как рыбки. Несутся они куда-то косяками и стаями, раскачивая по земле хвостатые тени. А внизу чернеет дерево — чуткое, заплаканное, шумящее. Загудит где-нибудь ветер — оно дрожит уже и плачет, как живое; утихнет ветер — и оно примолкнет, дремлет, а по нему тогда ходит что-то невидимкою и, точно руками, отрывает сухие листья.
Что-то мне привиделось.
Приснилось мне: пришла ко мне спутница моих первых сердечных томлений, промолвила слово — и все мои отошедшие печали, давно развеянные, забытые радости с такой силой воскресли во мне, что я проснулся. Сижу тихонько, улыбаюсь, а глаза блуждают в темноте. И чувствую, пробуждается в них жгучая тоска.
Довольно, видимо, спать!
Заглянула в комнату поздняя гостья, устроила среди ночи праздник, сна уж больше не будет! Разложу, развешу свои воспоминания, как невеста девичьи наряды, расстелю их под месяц, буду разглядывать, пока не потухнет на небе последняя звездочка.
Вижу я себя в ту пору, когда бродил со старой растрепанной грамматикой в руках и с радостными, золотыми надеждами в груди.
Под кленами, на огороде — маленькая бревенчатая клетушка. Под большой стрехой — словно ребенок в отцовской шапке.
В клетушке — стол, кровать, груда учебников.
Я лежу с книжкой на кровати, хотя больше думаю, чем читаю. До экзамена оставалось недолго, и всю эту кучу книг я уже знал наизусть, от корки до корки, однако далеко уходить от них было как-то боязно, — будто они могли удрать от меня. Да и было как-то приятнее мечтать, когда они лежали перед глазами, потому что ведь не из чего-нибудь иного, а только из них строил я мосты, по которым намеревался пройти от отцовской мужицкой хаты в тот край, где, как говорят, в кисельных берегах текут молочные реки. Откроешь то одну, то другую книгу, проверишь, как скряга, свои сокровища, — все ли на своем месте, не забыл ли случайно чего-нибудь? Потом книжку на грудь, закрыл глаза и уносишься, как на крыльях, в такую высь, за облака, что голова идет кругом. В клетушке темновато, в саду тихо — искрой носишься над грешной землей; и нет стен, и нет преград на всех путях твоих по широкому свету. И неожиданно приходит в голову: а какой главный город в Аргентине? Остановишься, боязливо хлопаешь глазами: не этот ли… ой, кажется, нет!.. — и падаешь вверх тормашками с облаков; торопливо расшвыриваешь книги, чуть не рвешь страницы, даже сердце колотится.