Константин Воробьев - Убиты под Москвой (сборник)
В августе 1974 года, через три дня после операции, оказавшейся, видимо, безнадежно запоздавшей, Константин Воробьев вспомнил о неисполненном: «Жаль, что „Крик“ не закончил, не написал». До этого, еще в 1971 году, он торопил себя: «Надо бы писать „Крик“. Как хочу, как надо».
Но ведь повесть «Крик» (1962) уже существовала! Как пролог к повести «Это мы, Господи!», как описание трагического сражения взводного Сергея Воронова, предшествующего плену. И в этой повести «окопная земля» героев Воробьева – это не просто траншеи, землянки: это нераздельная земля России, не вымороченная, не отшибленная от родных полей, от земли, еще не взорванной, не раненной войной. Герой еще не отделен от мирной жизни, от надежд и пылких порывов юности. В деревенском амбаре, складе для валенок, он встретил хозяйку, «сторожиху», – а ей восемнадцать лет и она столь же наивна, застенчива, стыдлива, как и он! И в тот момент, когда герои запирают амбар, они забыли о войне: «Наши руки сталкивались и разлетались, как голуби, и, поскользнувшись, я схватился за концы ее шали. Мы оказались лицом к лицу, и я смутно увидел ее глаза – испуганные, недоуменные и любопытные. В глаз и поцеловал я ее. Она отшатнулась и прикрыла этот глаз ладонью.
– Я нечаянно. Ей-богу! – искренне сказал я».
Вероятно, во всей «лейтенантской прозе» 60-80-х годов не было более «нечаянной», нежной, даже трепетной (как уместны эти «голуби» – доминанта всей краткой истории!) любовной пары, нерешительной, спасающейся от всего мира. И в то же время – неуступчивой, отстаивающей свою законность. Даже старший друг Сергея, старшина Васюков, не хочет идти на скоропалительную свадьбу (день рождения): «Я, понимаешь, не могу так… обманывать девку на глазах у матери!»
Так почему же «Крик» не закончен, не дописан?
Видимо, речь шла об ином, крупноформатном эпическом произведении, контуры которого частично просвечивают в позднейших повестях «Почем в Ракитном радости» и «Вот пришел великан».
Главная моральная тема – «остаться на войне человеком» – не исчезала для Воробьева никогда.
Лукавством, плохо прикрытым, были для него рассуждения о ненужности, вредности даже воспоминаний о войне. Надо, мол, забыть войну, как потухший вулкан XX века, и памяти, по всем законам, положено успокоиться, а не возрождать зловещую фигуру «человека с ружьем», «орудующего» в кратере вулкана.
Литература о войне для него – это не «порча» настоящего, не раздражающий диссонанс среди якобы всеобщего веселья и мирной беспечности, а спасение настоящего и будущего от ползучих видов безумия, беспамятства, бессилия перед злом разрушения России. Проза Воробьева важна и для наших дней смуты: это мучительный опыт преодоления неудач, даже унижения. И он вселяет надежду…
В. Чалмаев
Повести
Убиты под Москвой
… Нам свои боевые
Не носить ордена,
Вам все это, живые,
Нам – отрада одна:
Что недаром боролись
Мы за Родину-мать.
Пусть не слышен наш голос, —
Вы должны его знать,
Вы должны были, братья,
Устоять, как стена,
Ибо мертвых проклятье —
Эта кара страшна.
Учебная рота кремлевских курсантов шла на фронт.
В ту пору с утра и до ночи с подмосковных полей не рассеивалась голубовато-призрачная мгла, будто тут сроду не было восходов солнца, будто оно навсегда застряло на закате, откуда и наплывало это пахучее сумеречное лихо – гарь от сгибших там «населенных пунктов». Натужно воя, невысоко и кучно над колонной то и дело появлялись «юнкерсы». Тогда рота согласно приникала к раздетой ноябрем земле, и все падали лицом вниз, но все же кто-то непременно видел, что смерть пролетела мимо, и извещалось об этом каждый раз по-мальчишески звонко и почти радостно. Рота рассыпалась и падала по команде капитана – четкой и торжественно напряженной, как на параде. Сам капитан оставался стоять на месте лицом к полегшим, и с губ его не сходила всем знакомая надменно-ироническая улыбка, и из рук, затянутых тугими кожаными перчатками, он не выпускал ивовый прут, до половины очищенный от коры. Каждый курсант знал, что капитан называет эту свою лозинку «стэком», потому что каждый – еще в ту, мирную пору – ходил в увольнение с такой же хворостинкой. Об этом капитану было давно известно. Он знал и то, кому подражают курсанты, упрямо нося фуражки чуть-чуть сдвинутыми на правый висок, и, может, по этому самому ему нельзя было падать.
Рота шла вторые сутки, минуя дороги и обходя притаившиеся селения. Впереди – и уже недалеко – должен быть фронт. Он рисовался курсантам зримым и величественным сооружением из железобетона, огня и человеческой плоти, и они шли не к нему, а в него, чтобы заселить и оживить один из его временно примолкших бастионов…
Снег пошел в полдень – легкий, сухой, голубой. Он отдавал запахом перезревших антоновских яблок, и роте сразу стало легче идти: ногам сообщалось что-то бодрое и веселое, как при музыке. Капитана по-прежнему отделяли от колонны шесть строевых шагов, но за густой снежной завесой он был теперь почти невидим, и рота – тоже как по команде – принялась добивать на ходу остатки галет – личный трехдневный НЗ. Они были квадратные, клеклые и пресные, как глина, и капитан скомандовал: «Отставить!» – в тот момент, когда двести сорок ртов уже жевали двести сорок галет. Капитан направился к роте стремительным шагом, неся на отлете хворостину. Рота приставила ногу и ждала его, дружная, виноватая и безгласная. Он пошел в хвост колонны, и те курсанты, на кого падал его прищуренный взгляд, вытягивались по стойке «смирно». Капитан вернулся на прежнее место и негромко сказал:
– Спасибо за боевую службу, товарищи курсанты!
Рота угнетенно молчала, и капитан не то засмеялся, не то закашлялся, прикрыв губы перчаткой. Колонна снова двинулась, но уже не на запад, а в свой полутыл, в сторону чуть различимых широких и редких построек, стоявших на опушке леса, огибаемого ротой с юга. Это сулило привал, но если бы капитан оглянулся и встретился с глазами курсантов, то, может, повернул бы роту на прежний курс.
Но он не оглянулся. То, что издали рота приняла за жилые постройки, на самом деле оказалось скирдами клевера. Они расселись вдоль восточной опушки леса – пять скирдов, – и из угла крайнего и ближнего к роте на волю крадучись пробивался витой столбик дыма. У подножия скирдов небольшими кучками стояли красноармейцы. В нескольких открытых пулеметных гнездах, устланных клевером, на запад закликающе обернули хоботки «максимы». Заметив все это, капитан тревожно поднял руку, останавливая роту, и крикнул:
– Что за подразделение? Командира ко мне!
Ни один из красноармейцев, стоявших у скирдов, не сдвинулся с места. У них был какой-то распущенно-неряшливый вид, и глядели они на курсантов подозрительно и отчужденно. Капитан выронил стэк, нарочито заметным движением пальцев расстегнул кобуру ТТ и повторил приказание. Только тогда один из этих странных людей не спеша наклонился к темной дыре в скирде:
– Товарищ майор, там…
Он еще что-то сказал вполголоса и тут же засмеялся отрывисто-сухо и вместе с тем как-то интимно-доверительно, словно намекал на что-то, известное лишь ему и тому, кто скрывался в скирде. Все остальное заняло не много времени. Из дыры выпрыгнул человек в короткополом белом полушубке. На его груди болтался не виданный до того курсантами автомат – рогато-черный, с ухватистой рукояткой, чужой и таинственный. Подхватив его в руки, человек в полушубке пошел на капитана, как в атаку – наклонив голову и подавшись корпусом вперед. Капитан призывно оглянулся на роту и обнажил пистолет.
– Отставить! – угрожающе крикнул автоматчик, остановившись в нескольких шагах от капитана. – Я командир спецотряда войск НКВД. Ваши документы, капитан! Подходите! Пистолет убрать.
Капитан сделал вид, будто не почувствовал, как за его спиной плавным полукругом выстроились четверо командиров взводов его роты. Они одновременно с ним шагнули к майору и одновременно протянули ему свои лейтенантские удостоверения, полученные лишь накануне выступления на фронт. Майор снял руки с автомата и приказал лейтенантам занять свои места в колонне. Сжав губы, не оборачиваясь, капитан ждал, как поступят взводные. Он слышал хруст и ощущал запах их новенькой амуниции – «прячут удостоверения» – и вдруг с вызовом взглянул на майора: лейтенанты остались с ним.
Майор вернул капитану документы, уточнил маршрут роты и разрешил ей двигаться. Но капитан медлил. Он испытывал досаду и смущение за все случившееся на виду курсантов. Ему надо было сейчас же сказать или сделать что-то такое, что возвратило и поставило бы его на прежнее место перед самим собой и ротой. Он сдернул перчатку, порывисто достал пачку папирос и протянул ее майору. Тот сказал, что не курит, капитан растерянно улыбнулся и доверчиво кивнул на вороватый полет дымка: