Сергей Залыгин - На Иртыше
Дремота совсем покинула Чаузова, он подумал: «Вот и силу чуешь за всех, а помирать — все равно одному, никто тебя не спасет, кажный спасает сам себя… В дом к Ударцеву взошли — десятка, может, два было людей — стена стеной, а замахнулся старик ломиком — и сдуло всех ровно ветром… Хотя и так можно было сообразить: как бы перед ним ни один не встал поперек, перед стариком,— он бы вдогонку тоже не одного бы ломиком достал… Уж это как есть двух, а то и трех бы покалечил… По затылкам бы и вдарил… И никак ведь не получается: совсем в одиночку жить мужику — разве что в наказание, и всем вместе — тоже боком выходит… Где оно только есть, правильное для мужика место?» Затем Чаузов себя поругал: «А все ж таки дурной ты, Степша, дурнее тебя под ломик подставляться не нашлось!»
Стал слушать спор Нечая с Фофаном.
Они было успокоились, но ненадолго — Нечаев уже чинил допрос Фофанову:
— Вот объясни мне, Ягодка Фофан, к примеру, я нонче утром слажу с печи, похлебал щей, после — подался в колхозную контору. Спрашиваю: «Что мне, товарищ мой начальник, робить?» Ты подумал, пораскинул: «Подавайся, Нечай, на двух по сено… За Иртыш, на Татарский остров». Ладно, я иду, две розвальни запрягаю, сажусь на переднюю, поехал. А ведь назавтра-то снова да ладом я у тебя же спрашиваю: куда ты меня нонче определишь?
— Ну и что? Что из того? Ты на артель работаешь. И я — обратно на артель. Ну, а значит, артель — и на тебя и на меня. Чем плохо?
— Так неужто я после того крестьянин? А?! По-крестьянски-то я с вечера обмечтал, как запрягу, да как мимо кузни проеду, возьму у кузнеца по путе необходимый гвоздок, да как моя кобыла у той кузни поржет, а близи околицы дорогу помочит, да какими вилами я стожок в сани метать буду. Я кажный день зараньше себе отмерил, день за день, и вся линия моей жизни складывается. А тут? Ты, значит, будешь думать, а я — сполнять. Год, другой минул — из тебя уже какой-никакой начальник вылупился, ты командовать в привычку взял, а я — как тот поросенок с рогулькой на шее: в одну дырку мне рогулька ходу не дает, в другую — и не думай, ходи, где позволено. Так ведь люди — не поросята, их по одной стежке не погонишь, они — разные. Это сорочьи дети — те верно что все в одно перо родятся…
— Мы с тобой, дядя Нечай, переменимся через год-то: я буду налево кругом вертаться, а тебя начальником выберем.
— Не-ет, Фофан Ягодка, шалишь! Это нонче тебе запросто сказать. А через годок-то тебе командовать шибко поглянется, и ты мне объяснишь ужо по-другому. Скажешь: «Я команду знаю, изучил, а тебе, Нечай, в этом деле сызнова учиться надобно, и один бог знает, что с твоего ученья получится. Когда кажный год председатели да заместители будут у нас ученики да ученики — это колхозу страшно во вред!» Вот как ты правильно скажешь, и портфелю заведешь, и с начальством из города будешь кататься, а меня начальство не подсадит, хотя бы нам и по путе было!
— У тебя, дядя Нечай, с нонешней ночи, с нашей ярмарки, ум повернутый не в ту сторону!
— Постой, постой… Гляди дальше! Коли ты будешь такой надо мной начальник — так и держи ответ за моих ребятишек, чтобы сыты были, обуты, в школу в чистеньком бегали. А то ить как? Летом ты меня посылаешь туда-сюда, а зима пришла: «Что-то, дядя Нечай, у тебя не баско зароблено, поисть твоей орде досыта не хватит!» Этак-то я со своей кобылой справедливее обходился: я ей в зиму не считал, сколь она летось заробила. Мало — так себя ругал, не ее…
— Так ведь у нас чать не кобылы в колхоз записывались, дядя Нечай, а люди! — Фофанов засмеялся весело и совсем по-детски, когда засмеялся еще кто-то — он еще обрадовался, погрозился Нечаю пальцем: — Вот и будь человеком, сознательно в общий котел зарабливай, не только что за себя — за всех думай, и колхоз будет не понарошке. Головой же ты думал, когда устав артели голосовали, или как? Несознательно руку поднял?
— Я тебе не Иисус Христос! Иисус беспременно был сознательный, так с его с одного колхозу не сладишь. А уже середь святых апостолов Июда объявился, тот делов наделал — по сю пору не распутано. Я тебя, начальника, ругаю, а поставь меня на твое место — я, может, во сто крат хужее буду. И даже очень просто. Ты — смиренный, а я портфелью-то не просто так помахивать буду, а по башкам колотить, сознательность вколачивать. Я, брат, тебя ни бояться, ни совеститься не буду! Надо мной тоже будет начальник, тот с меня спросит, чтобы я его приказ исполнил. Исполню — вот и буду перед им куда как хорош, а ежели тебя раз-другой портфелью шибану — это от него же мне и простится. Нонче мы избу Лександры Ударцева под яр бросили — ты пришел и сказал: «Вот она с чего, общая-то жизнь, начинается!» Верно сказал. Говоришь верно, да забываешь скоро!
— Ты скажи, какой это у нас Нечай! — удивился Фофан, будто в первый раз Хромого Нечая видел и слышал.— Какой он есть! А в колхоз наперед других ступил?!
— Я, брат, Ягодка Фофан, как бы ступил последним — я бы уже вперед не глядел: гони меня куда хошь, как ту овечку. Ты споткнулся, а я бы уже следом за тобой прыг да прыг на ровном месте. То-то и есть, что я наперед других ступил, и мне кочки-то кое-которые видать… С немцем мужик воевал, ему объяснили как? «Отвоюешь — человеком будешь!» Вот как. А на Колчака я уже хромый ходил и опять же за человечью жизнь — без обмана мужику. Теперь, ежели я свою кобылу с ограды в колхоз свел, то и до конца должон быть уверенным, что для себя это, не для чужого дяди. Агитировать — на это и хромый, и вовсе безрукий-безногий способен, а вот хлебушко ростить, ребятишек досыта кормить — тут сила нужна немалая, и чтобы правильная была, без порчи… Вот я и еще гляжу — не заботится ли кто в моем деле об себе?
— Не плохо любишь, Нечай! — сказал кто-то и усмехнулся. Усмехнулся горько: — Видать, эксплуатации обратно захотел?
— Плохо для себя никто не любит. И мне эксплуатация тоже, без шуток, не глянется. К моей единоличной жизни голодуха тоже каждый год принюхивалась, а случись, та моя кобыла в работе захромела — уже разор полный. Под таким страхом жизнь не сладкая, потому и пошел наперед в колхоз. Но я и обратно гляжу — чтобы от беды в беду же не угадать.
— Углядел?
— То-то что нет… Вот и спрашиваю: долгая ли еще будет такая жизнь, чтобы меня в ей туда-сюда болтало? Меня хотя бы и в мою же сторону добровольно-принудительно ломать — толку не будет. Я, положим, левша, так ты мне по этой причине правую руку не руби. С двумя-то я мужик и государству и себе работник. А с одной — на что годный?! Указчиков мужичьей жизни премного народилось. Это верно — мужик, он земляной. Темный. Дикой мужик-сибиряк. Но ведь государство-то — от такого кормится. Другого-то мужика нету, хоть ищи, хоть выдумывай — а нету!
Нечай замолчал было, но тут же кто-то снова спросил его:
— Замолк, значит?
— Замолк… Ленин, мужики, вовсе не вовремя помер… Пожить бы Ленину еще хотя бы годов с десяток…
Ах, Нечай, Нечай, ну как он скребет за душу! Как бередит!
Поежился Степан, плотнее прижался спиною к стенке… Только вроде бы приладишься к новой жизни, почуешь ее, вот как ту стенку,— тут заговорит Нечай.
И не вредный вовсе мужик, нет. Такой же, как и все другие, только у других душа молча ноет, а у этого — вслух. С такой душой ему жить ничуть не легче, куда труднее. Это понятно. И оттого, что понятно,— к Нечаю в Крутых Луках уважение.
Это не просто так — человека уважают. Когда-то и над Фофаном смеялись за его цветочки-ягодки, и сейчас еще к месту в глаза колют, так то — в глаза и любя, а за глаза — уже никто: уважают. Вошел Фофан в колхоз — в Крутых Луках вроде праздник случился, только что благовеста не было.
Вот и он, Степан Чаузов, в своей деревне тоже не последний человек, хотя по другой причине: умелый до разного мастерства и смелый очень.
Разное оно бывает — уважение.
Идет по улице мужик — богатющий, десяти, а то и пятнадцатиконный мужик,— и бабы поддают своим ребятишкам по затылкам: «Кланяйся, сучонок! Или не видишь, кто идет!» А бывает по-другому — мальчонка заприметит первым, тянет мать за юбку: «Мам! Мамка! Глянь-кось, кто идет?!» Они на уважение очень чутливые, ребятишки!
Степан по себе это знает и не то чтобы собою гордится, но с другими уважаемыми в Крутых Луках людьми и много постарше себя — он запросто. И они с ним тоже так же.
Нынче они не сказали с Нечаем друг другу ни слова, а тот нет-нет да глянет в его сторону: «Ладно ли, Степа, говорю? По-мужицки ли? Не свихнулся ли на пустую какую болтовню, на бабьи сплетни, а то, может, похоже на то, как в церковном селе Шадриной на паперти мелет невесть что горбатый, красномордый и сопливый дурачок Давыдка? Может, кто заржет над ним по-лошадиному — так ему только того и надо, Давыдке…» Эту Нечаеву заботу Степан тоже понимает. Который мужичонка подлый и совершит подлость — от него не убудет, нечему убывать; трусливый испугается — на то он и трусливый, а вот когда однажды в жизни испугался бы Степан Чаузов либо Нечай сболтнул бы глупую глупость — им это прощено не будет. Ни в век!